18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Бутромеев – Любить и верить (страница 35)

18

Агнии Андреевне было уже под шестьдесят, а на вид и много больше. Она не выдержала этой осени, слегла и через несколько недель умерла. Хоронили ее по обычаю, мужики робко шли за гробом. Что-то не поняв из рассказов горничной, они уже называли умершую княгиней. Эта горничная была нездешняя, ее взяли год назад в Могилеве. Иногда она прибегала на вечеринки, ее расспрашивали о том, что делается в имении.

Там теперь остались трое — молодая барыня, сама горничная и старуха по прозвищу Клюка. В деревне давно поговаривали о том, чтобы разделить землю и прибрать кое-что из имения, но все боялись. Боялись и умершей «княгини», и молодой; «решительная барынька», не раз рассуждали между собой мужики, вспоминая рассказы про «револьверт». Боялись и Клюки. Это была старуха лет семидесяти, на высоких ногах, с такой сутулой спиной, что издали казалась горбатой. В детстве, лет тринадцати, ее изнасиловал тот самый кухар, которому Пытайло проиграл в карты землю. Почти полупомешанная, она жила около церкви. Священник, хотя и добрый человек, сам по крайности бедный, помочь ей ничем не мог. Однажды, когда она за чем-то вздумала пойти в деревню, ее чуть не загрызли собаки. Тогда священник сходил к недавно приехавшей новой хозяйке имения и попросил отдать несчастную в приют или больницу. Но Агния Андреевна, узнав ее историю, и то, что она была сирота, забрала ее к себе в дом. Через несколько лет Клюка отошла от беспамятства и сделалась сначала служкой, а потом ключницей. Вместе с хозяйкой она наводила в имении порядок и была чем-то вроде приказчика и неусыпного сторожа. За день несколько раз обегала все поля и леса — пощады от нее не знал никто, и боялись ее побольше самой помещицы. За силу и характер в молодости ее прозвали Волчицей. Да и теперь не всякий мужик осмелился бы стать у нее на дороге. Когда родилась Ольга, она никого не подпускала к ребенку и была нянькой, здесь она могла пойти и против госпожи — и та ей уступала, если дело касалось «барыньки». Когда Ольга выросла, Клюка оберегала ее так же ревностно, как и в младенчестве. Во время недоразумения с князем она преданно была на стороне Ольги, и это тоже сыграло свою роль: будь молодая барыня одна, победа могла бы достаться и не ей или, во всяком случае, досталась бы куда труднее.

Страх перед обитателями дома на крутом берегу реки, а больше то, что Трилесино находилось далеко от дорог и событий, оставляли все по-старому. Горничная рассказывала, что «барынька» ходит вся в черном, целыми днями плачет и пишет письма. Куда и кому, не знали, на почту их никто не передавал. Говорили, что Клюка сама носит эти письма в волость. Зимой частые вьюги заметали по ночам все вокруг, а когда выдавалось спокойное утро с морозом и синевой ясного неба, те, кому была нужда встать пораньше, видели в нетронутых снегах борозду, тянувшуюся от имения в сторону большака — Клюка ходила, волоча ноги, и оставляла сплошной след.

Весной мужики, пользуясь невниманием молодой хозяйки, землю все же разделили, а потом, сняв шапки, пришли в имение и за остальным скарбом. Барынька выдала им ключи от амбаров, в дом войти никто не решился.

А через несколько дней горничная прибежала в деревню. Она стучала в окна, тряслась от страха, и, немо заикаясь, показывала в сторону имения. Была темная весенняя ночь. В доме ярко светились окна, он четко выделялся на фоне звездного неба, внизу под ним шумела река. Все бросились к имению.

Двери дома были раскрыты, везде горели свечи, в комнатах никого не было. Толпа растерялась.

— Чего кричала, дура? — спросил Евсей, он раньше был вроде старосты.

— Жутко, — все еще заикаясь, ответила та, — собрала ужин, а никого нет, позвала — никого, обошла все — как сквозь землю провалились.

Ни «барыньки», ни Клюки в самом доме нигде не оказалось. Через несколько дней горничная, еще раз побожившись, что Клюка не кто иная, как ведьма, прихватив кое-что из одежды барыни, ушла домой. До города было километров полтораста, как раз на пару переходов по тем временам. Под осень в помещичьем доме устроили школу. А молодую княгиню с тех пор не видели и не слышали.

Клюка же лет через шесть вернулась назад. Не то что какого-то рассказа — даже одного слова о том, что было, от нее не услышали. Вместе с ней оказалась девочка лет четырех. Когда она подросла, все узнали «княгиню», так ее и звали — княгиня. У старухи были и документы на девочку, по ним она называлась Агнией. Поселилась Клюка в кладовке помещичьего дома. Работала за двоих, как-то кормила себя и девочку. Ее не трогали, по старой памяти еще и побаивались. Бабы за глаза называли ведьмой.

Девочку никак не могли определить в школу — старуха не выпускала из рук ее документы, и убедить ее не смогли. Говорили, что она просила учителя научить Агнию читать — и обещала заплатить золотом. За старухой следили, но без толку. Позже учитель разрешил девочке ходить без документов. Когда она стала уже совсем взрослой, старуха отдала ей документы и еще какие-то бумаги, которые держала при себе, и умерла. Агния уехала потом куда-то в город, и с тех пор никто не видел ее.

А старик Никола говорил, что видел, с полгода назад. Она приезжала в Трилесино, ходила вокруг школы, на кладбище, расспрашивала про старую хозяйку имения, про ее дочь-княгиню, про Клюку, про однодворца Закалинского, про его сына, который в те времена учился где-то в Москве, а потом погиб в гражданскую войну.

Фамилию Закалинского я слышал не первый раз. Это был известный в наших краях барин-чудак. Рассказывали, что он пахал и косил вместе с мужиками, носил крестьянскую одежду. Когда объявили анафему Толстому, перестал ходить в церковь. Имение свое он продал и остался однодворцем. Большую часть денег передал земству на устройство в уезде детского приюта. Деньги эти, решив, что они отписаны после смерти, разворовали где-то в губернии. Но даритель умирать не спешил и, узнав обо всем, потащил в суд разных чиновников.

Сам он жил только своим трудом. Деньги, оставшиеся от продажи имения, шли на учебу сына. Про сына помнили, что он рос вместе с деревенскими детьми у одного из крестьян и еще что был очень сильным: обыкновенный с виду, мог поднять на плечах лошадь. Когда фронт уже был близко, он пошел добровольцем и служил в каком-то особом Георгиевском батальоне.

Дед Никола рассказал еще, что в Зубовке, деревне недалеко от имения Закалинского, у Орины Савельевой от этого сына был «барчук». А Орина, хотя и хороша собой и не «распуста», но «безотказная», и, кроме «барчука», у нее росло еще двое «ни ат каго». И что Орину по приказу «барыньки» Клюка как-то водила к ней вместе с сыном, и «барынька» дала ей много денег, Орина сама не знала, за что и про что.

Из-за этих денег Кривой Трифон и женился потом на ней, на них он и купил землю — у двух вернувшихся с войны богатых хозяев, братьев Трофима и Тереха. Они продавали все, даже хаты, им какой-то старик ведун напророчил, что все, у кого есть земля и богатство, погибнут, а спасутся только те, у кого ничего нет. А Кривой Трифон, когда земля стала «ничейная» и «в пользовании всех трудящихся на ней», сошел с ума, хутор свой, который построил, сжег, жену с барчонком убил.

Дед Никола рассказывал, что приезжая расспрашивала и про Орину, ходила на могилу, где она похоронена с сыном. Я уже догадывался, что это был ее сводный брат. Старику такие мысли, видимо, не приходили в голову. Он ворошил обгорелой палкой костер — мы жгли с ним под вечер листья в бывшем помещичьем парке. «Я сразу узнал «княгиню», — говорил он немного хвастливо, — обо всем ей рассказал. Она Авдея расспрашивала, да куда, он не помнит, у него памяти уже нет, он и не сторожует — скоро посадят в запечек». Старик тонко намекал, что самому ему до запечка еще далеко.

Сквозь голые ветви деревьев были видны освещенные окна школы — ученики готовили осенний бал, развешивали гирлянды желтых кленовых листьев. Внизу шумела река. Я смотрел на бывший помещичий дом, слушал старика, представлял, как горели свечи в пустых комнатах, и думал:

«До чего же скрытны настоящие женщины!»

ФЕВРАЛЬСКИЕ ЛАЗУРИ. У ОЗЕРА

Отец Александр тихий, кроткий. Совсем еще молодой. Церковь небольшая, красивая, с большим, красивым куполом. По ограде — старые, вековые уже, наверное, березы. Зимой, в феврале, когда начинаются февральские лазури, иней на березах делал каждый день праздничным и торжественным. Морозными днями воздух был прогрет солнцем, отражавшимся в слепяще-искристом снегу. По всей деревне в субботу топились бани. Дым в теплом морозном воздухе подымался из труб, шел во все щели из-под крыш. Распряженная лошадь, одуревая от тепла и белизны, носилась по утоптанному снегу, резко и круто останавливаясь. Еще засветло несли из бань завернутых в одеяло детей, старших вели за руку.

Летом березы, старые, редкие, не давали тени. Выделялась росшая в углу черная большая липа. Чуть выше середины, в непривычном для глаза месте она разветвлялась на два ствола. Один выше, другой чуть ниже. На обоих были огромные буслиные[6] гнезда. Летом буря сломала, отщепила один ствол. Он упал, бросив под ноги двух бусленят.

Бусленят, уже почти подлетков, с длинными клювами, подсадили в оставшееся гнездо. Птицы не приняли чужих, через несколько дней их нашли выброшенными из гнезда у подножья липы.