Владимир Бутромеев – Любить и верить (страница 20)
Прошла косьба с ее заботой, как без дождя высушить и убрать сено. Палит, печет лето. Кое-где работают плотники — сейчас их сезон. Только что-то не так и у плотников. Много станков, станочников, делают наспех, не на совесть. Да и не подступиться: ошелевать, обить готовой доской один квадратный метр — восемь рублей. Осадить окно — составить четыре готовые плашки — двадцать рублей. Строят бани, сарайчики, перекрывают крыши, а то и перетрясают хату — сами, после работы, позвав на помощь то соседа, то кого из родственников. Ставить новую — тут уж ничего не поделаешь, плати старинному умению новые деньги.
Везут из города в переполненных душных автобусах первые огурцы, первые помидоры. К августу наконец начнут появляться свои — не мятые, водянистые, замусоленные, а налитые, не расползающиеся, когда разрежешь, сладкие помидоры, тугие, свежей зелени, с пупырышками огурчики.
Уже давно идет уборка. Мой сосед почти не появляется дома — для комбайнера самая работа, самый заработок. Когда в полях все убрано, комбайны, едва не раздвигая улицу, медленно тащатся через всю деревню на Золотую Гору. Это небольшое поле на крутом косогоре, здесь всегда хороший урожай, но всегда поздний, и жнут в последнюю очередь. Когда смотришь снизу, от реки, то несколько огромных машин, медленно ползущих навстречу друг другу по маленькому пригорку, кажутся доисторическими динозаврами. Потом в правлении начинают выписывать солому для коров, и все стараются побыстрее навозить, сложить в стожки на усадьбах, прикрыть сверху целлофаном.
И в заботах, в суете не успеешь оглянуться — стоит наполовину пожелтевшая березка, роняет лист. Вода становится прозрачной, холодной на глубине. Старые люди не велят купаться — и правильно, потому что прошло лето. «На тонких нитях паутины приносят осень паучки», — начинай все сначала.
ВАНЯ
— Ты, Люба, почему это в школу не ходишь?
— Я хожу…
— Ну, пропускаешь много. Говорят, ты с Ваней живешь?
— Ваня меня любит…
— Но тебе еще нельзя, Люба, ты же еще десятый не окончила.
— А почему мне нельзя? Я уже все могу — и обстирать, и по хозяйству, и есть наварить — почему мне нельзя?
Учитель поразился простоте, наивной искренности и правоте: почему ей, Любе, нельзя иметь то, что любая деревенская баба имеет за то же самое? И он не нашелся, что сказать. Это был старый учитель. Большую часть своей жизни он проработал директором начальных школ в разных далеких деревеньках. Теперь вот дотягивал до пенсии в средней школе. И с Любой он говорил не по обязанности. Просто ему нравились деревенские дети, такие, которые в село, где есть средняя школа, базар и магазин с конфетами, едут по воскресеньям, как в столицу. Ему уже стал чем-то близок их мир — по-житейски немного пугливый, с неподдельной хитринкой и простотой желаний. Учитель сидел на лавочке в школьном сквере — причудливой смеси нескольких старых яблонь с молодыми, рядками посаженными клениками. Уроки кончились, нужно было пойти взять коня, распахать пару борозденок картошки. День был теплый, хороший осенний день конца сентября.
А Люба и в самом деле жила с Ваней. Началось это еще летом, а теперь, по осени, Люба совсем перешла в его хатку. Школу пропускала часто, потом и совсем перестала ходить. Ваня на работе с утра до вечера, а дома хозяйство — осень, копали картошку, убирались с огородом, все некогда и некогда.
Ване Люба тоже очень нравилась. Рано утром он уходил на работу, завтракал, — Люба вертелась у печки. Печь, занимавшая чуть ли не четверть хаты, дымила, в углу стояли ведра, чугуны с пареной картошкой для поросят, неубранная кровать, на столе немытая посуда, горлачи[1].
Приходил поздно — затемно. От аккуратно занавешенной печи идет приятный запах, в доме порядок и как-то тепло, хорошо. Люба наливала в тазик горячей воды — умываться, убирала промасленную фуфайку. Вместе ужинали. Люба почти не ела, она уже успевала к этому времени перекусить и теперь просто сидела, смотрела на Ваню. Смотрела и радовалась, что у нее есть ее Ваня, и что он каждый раз будет приходить с работы, и каждый вечер будет так хорошо.
Люба была очень красивая. Стройная, тоненькая, гибкая и в то же время немного по-деревенски неловкая. Лицо с большими, открытыми глазами портили волосы, закрывающие лоб. Еще больше все портило простоватое выражение. Да никому в голову само по себе не приходило, что «бабкина» Люба может быть красивой.
Бабкина, — потому что не было у нее ни матери, ни отца, жила у бабки. Были ли они, а если были, то куда делись, Люба не задумывалась. Жили с бабкой своими заботами — осенью копали картошку под лопату, зимой коротали на печи длинные вечера. Еще ходила в школу. Училась Люба плохо, многое не понимала, спросить стеснялась. И теперь, живя с Ваней, о школе не вспоминалось. У Вани тоже была бабка — жила в хатке на самом краю деревни, — но это была его мать. Совсем старенькая, не по годам ветхая. К ней Люба часто забегала помочь чем-нибудь. Свою бабку она стала как-то забывать. Когда появлялось свободное время, ходила на общие работы. Не хватало людей поднимать лен, иногда просили подменить на коровнике — скот уже давно не гоняли в поле.
Выдали зарплату за уборочную и за осень, у них оказалось так много денег! Люба получила еще и за летние выходы. Денег было так много, что Люба купила Ване пальто за сто восемьдесят, коричневое, с каракулевым воротником, себе — сапоги теплые и, не сказав даже Ване, отрез кримплена на платье. Выбросили в сельмаге в конце месяца. Кримплен Ване не показала, потому что застеснялась: ей — и такое платье. Она прикинула его однажды на себя, и фигурка, обтянутая дорогим материалом — очень красивым, черным с красными цветами, — показалась ей в этой хатке с закопченной печкой, с ведрами и чугунами в углу такой нездешней, такой нездешней, что она быстренько спрятала материал подальше в сундук.
Потом они поговорили с Ваней и решили еще взять телевизор. Люба знала, что Ваня давно хотел мотоцикл, но на мотоцикл все равно не хватило бы, зимой не подработаешь, а без телевизора теперь тоже плохо.
И телевизор купили. По вечерам Ваня приходил с работы, — работал он теперь в мастерских, — в углу против кровати светилось голубое окошечко. Они ужинали и потом долго смотрели телевизор. Любе очень нравились концерты. А еще — кино в полдесятого по второй программе. Ваня смотрел все подряд. Зимой хорошо с телевизором.
Весна прошла в заботах — много возни с огородом, посевная в колхозе. Летом даже легче — у них ведь не было коровы, и сено — одна из хлопотливейших крестьянских забот — им было не нужно. Молоко Люба брала у соседки — два литра. Носила Ване на обед. Ване в этом году дали комбайн, их там кормят, да что это за еда: котлеты из столовой. Незаметно работы перешли на осень.
Но не успели еще выдать деньги за уборочную, не успели выкопать картошку — Ваню вызвали в военкомат. В начале лета умерла Ванина мать, схоронили ее второпях, смерть эта была никому не в удивленье. А теперь вот Ваню забирали в армию. До Любы и не дошло сразу, что она будет два года без Вани, она и не поняла сразу, что это такое — два года.
Письма приходили редко и коротенькие. Они-то и раньше говорили между собой мало, что говорить, когда на глазах один у другого. А теперь — так далеко. Служил Ваня в танковых частях. На него рассердился какой-то начальник, и ему не дали отпуск. Потянулся еще один год без Вани.
Когда много дел — осенью, весной — то легче. И зимой легче: привычно. И телевизор зимой. А летом, придешь с работы — время тянется медленно-медленно. В обед к комбайнам бежать не нужно, и вечером ожидать некого. И телевизор летом не смотрится.
И вот летом к Любе стал ходить Генка Скрипцов. Розовощекий, здоровый, в офицерской фуражке, он приезжал каждое лето и проходил по всей деревне — показывал всем, что он — военный. Ходил по вечеринкам, лез к девчатам, называли его «бабником», и многие бабы пускали его. Люба пустила с первого раза, сама не понимая почему, соскучилась сильно по Ване. Разговоры об этом вспыхнули и затихли. Говорили больше о Генке, зачем трогал, не о Любе, — что Люба. Генку в деревне не любили.
Генка ходил к ней и потом — в начале осени. Но как уехал — забыла о нем, словно ничего и не было. Вспомнила только, когда вернулся Ваня и не пошел к ней, а остался в пустовавшей хатке матери. Он уже все знал. Только сейчас тоска и страх защемили душу. Люба слышала, что мужики бьют за это — и сразу покорно смирилась. Хотя не могла представить, как ее Ваня — такой тихий, добрый и мягкий — ударит ее. Но Ваня не пришел ни в первый день, ни во второй. Каждый вечер сидела Люба одна за столом, замирая при каждом стуке, смотрела на ходики. Ваня не пришел.
Через несколько дней он уехал в Минск, там у него были две двоюродные сестры. Не смог простить Любе, не захотел, не пришел. А сама она побоялась — отнималось все при мысли, что прогонит насовсем. Бабье трусливое ожидание охватило ее, а вот вернется, так ведь любила его, так хотела — сама бы все простила и все бы сделала, чтобы пришел.
Ваня простил бы, стоило только увидеться, стало бы жалко, вспомнилось бы все — и простил бы. А пойти сам — не смог. Что делать, так уж у них все получилось.