реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Беляев – В те холодные дни (страница 28)

18

— Знаешь, кого выбирать! Пронин отличный работник, с годами до твоего ранга дотянется. По-моему, вопрос о его назначении решен. Видел, как реагировал Коломенский?

— Ну все-таки в случае чего. А вдруг начнет отказываться?

— Обещаю полную поддержку, — твердо сказал министр. — Смотри, не сломай себе шею. Поднял знамя, так неси, не споткнись. — Он ободряюще оглядел Косачева с ног до головы.

— Не пойму я тебя, Павел Михайлович, — сказал Косачев. — Ты за меня или против?

— Боюсь я, Косачев, — засмеялся министр. — Сам шлепнешься и меня подведешь. Да ладно уж, ты любишь рисковать, а я на таких полагаюсь. Не смею удерживать более, возвращайся на завод, берись за дело.

Они простились, довольные друг другом.

Как ни хотелось Косачеву еще раз повидаться с дочерью и внуком, ему не удалось выкроить ни минуты. Попрощавшись с Тамарой по телефону, он в тот же день к вечеру улетел домой, полный горячего нетерпения немедленно взяться за дело, к которому готовил себя всю жизнь.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

У Косачева уже давно вошло в привычку во время полета обдумывать важнейшие моменты своей работы и жизни. По пути в Москву он каждый раз собирался с мыслями перед важным разговором в главке, в министерстве или в Совмине. Возвращаясь домой, прикидывал, как вести дело дальше, с учетом споров, дискуссий и решений, принятых в Москве. Только во время полета Косачев был относительно свободен и мог сосредоточиться. Оказавшись в самолете, он чувствовал себя огражденным от мелких, хлопотливых дел, возникающих в повседневной суете и текучке. Тут никто не помешает, не отвлечет, да и сам не вскочишь и не побежишь в цех, тут не зазвонит телефон, не придут люди со срочными делами. Сиди и думай, соображай, вспоминай, прикидывай. Другого случая для спокойного размышления не будет, завод закрутит, завертит, понесет в потоке больших и малых неотложных дел.

На этот раз Косачев сидел в кресле прямо, молодцевато, без тени усталости на лице, будто и не собирался долго рассиживаться. Хотелось поскорее оказаться на заводе, сразу же приступить к делу.

«Хорошо бы теперь не сорваться, дойти до конца, сделать все, как наметил и рассчитал, — думал Косачев. — Это венец моей жизни, и ничего мне другого не надо».

Он все еще был во власти того необыкновенно будоражащего душу чувства, с которым ушел с совещания, вспомнил Пронина, последний разговор с министром. «Нелегкую ношу я взял на себя. Да что делать? Бывало и не такое».

Самолет беспрерывно гудел и содрогался. Его рокочущий шум вызвал в памяти Косачева завывание шквального ветра страшной зимы сорок первого — сорок второго года. Тогда Косачеву было поручено строительство новых заводских корпусов на степном пустыре, куда подвозили на машинах и стаскивали волоком на заледенелых бревнах оборудование, эвакуированное из Подмосковья. Теперь невозможно представить, как все это свершилось. Это был нечеловеческий труд. Работали изможденные женщины, старики и подростки, голодали, мерзли, валились с ног. И он, Косачев, не отделял себя от других, вместе со своей женой Анной день и ночь был на стройке. Их восемнадцатилетний сын Анатолий уже полгода воевал на фронте, а маленькая Тамара, которая была с ними, одна весь день оставалась в холодном, сыром помещении. Топить было нечем, иногда удавалось раздобыть несколько хворостин или обломки досок, с трудом разогреть железную буржуйку, которая тут же остывала, как только угасал огонь.

Косачевы в тот год, оставив городскую квартиру, переехали поближе к стройке, поселились в классе поселковой школы, разгороженном на две половины, где за фанерной стеной, оклеенной газетами, приютилась еще одна семья. На стене висела географическая карта, в углу на шкафу стоял глобус и небольшой медный колокол. Промерзшее насквозь окно приходилось плотно занавешивать байковым одеялом. Парты вынести было некуда, и Косачев сдвинул их на середину комнаты, поставил в два этажа, приладил к ним занавеску.

Иногда Косачеву удавалось поздно ночью отлучиться с работы, забежать домой отдохнуть. Поспав часа два, он тут же вставал и при свете керосиновой лампы начинал растапливать буржуйку, чтобы к тому времени, когда просыпались жена и дочь, успеть хоть немного обогреть комнату и вскипятить воду в чайнике.

Однажды он пришел домой перед рассветом и, не снимая валенок и полушубка, нарубил щепок, набросал в печь, стал раздувать огонь. Щепки были сырые, долго не загорались, и только дым выползал из щелей жестяной трубы и печного поддувала, расстилался по комнате. Вытирая кулаком красные, слезящиеся от дыма глаза, Косачев наконец развел огонь, прикрыл заслонку, обнял холодными ладонями железную печурку, чуть-чуть согреваясь.

В коридоре звякнула дверь. Кто-то зашаркал ногами, постучался. Косачев пошел открывать.

В сыром и темном проходе стояла закутанная в заиндевелый платок девочка-подросток с почтальонской сумкой на плече, поеживаясь от холода, хлюпая простуженным носом.

— Это ты, Катеринка? — спросил Косачев, узнав дочку местной почтальонши.

В окне коридора дребезжало разбитое стекло, ветер со свистом загонял через щели сухие снежинки.

— Читайте ваши газеты, — не глядя на Косачева, сказала девочка и сунула ему в руки сверток. — Сразу за всю неделю.

— Чего же мать не пришла? Тебя погнала в такую погоду?

— Кто ее знает! Третий день ревет, как маленькая. Не могу, говорит, я людям такие письма носить.

— Какие письма? — тревожно спросил Косачев.

— Да как это вот. Нате! Вам.

Девочка быстро сунула Косачеву конверт и сразу заревела, будто ее кто-то больно ударил.

— Я невиноватая, дяденька, — запричитала она жалобным голоском. — Это почта прислала, чтоб она сказилась.

Косачев схватил девочку за руку, рванул ее к себе, заглянул в перепуганное, залитое слезами лицо.

— Что ты такое говоришь?

Девочка задрожала всем телом, еще громче заплакала и уткнулась лицом в колени Косачева:

— Не ругайте меня, дядечка. Я же невиноватая, невиноватая.

Он отпустил ее и долго стоял, прислонившись к стене. Какая-то маленькая надежда родилась в душе, дала ему силы. Он вернулся в комнату, закрыл дверь, взглянул на письмо, прижал его ладонями к груди, медленно и тяжело пошел к печке, где сверкал огонь.

— Кто там? — спросила жена из-за ширмочки. — Кто-нибудь пришел?

Косачев ничего не ответил. Молча сидел у плиты.

— Кто там, Сережа? — громче спросил женский голос.

— Газеты принесли, — сказал он наконец странным голосом, которого сам испугался. Склоняясь над печкой, нарочно позвякивал заслонкой, будто ничего не случилось, показывая, что он просто занят обычным делом.

— Письма́ от Толика нет? — спросила жена.

Косачев, ничего не отвечая жене, вскрыл конверт, опустившись на корточки совсем близко к огню. Безжалостные, как выстрел, слова ударили в сердце: «…Ваш сын Анатолий Сергеевич Косачев погиб смертью храбрых в боях за город Харьков…»

Косачев едва не вскрикнул от боли, закрыл глаза. Все уходило из-под ног, он куда-то проваливался, падал в пропасть.

— Что же ты молчишь? — снова спросила из-за ширмы жена. — Я опять видела Толика во сне. Такой ласковый, веселый. Прибежал в дом и говорит: «Мамочка, мне папа купил новую книжку с картинками…»

Пересказывая тревожный сон, она вставала с постели и, зябко поеживаясь, одевалась. За ширмой мелькнула ее рука, потом поднялись кверху обе руки, она стала надевать через голову темную шерстяную кофту.

Косачев, не поднимаясь с колен, медленно поднес письмо к огню, горестно смотрел, как пламя охватило жалкий бумажный листок, лизнуло его красным языком, превратило в пепельный прах.

Уже одетая и успевшая заколоть длинные волосы, Анна Григорьевна вышла из-за ширмы, вслед за ней появилась и Тамара. Достав из тумбочки банку с молоком, кружку, кусок черного хлеба, мать усадила девочку за парту, как за стол, поставила перед ней еду:

— Ешь, доченька, ешь.

Накинула на плечи дочке теплый платок, взяла чайник с водой, понесла к печке.

— Я была уверена, что нынче получим письмо от Толика, — говорила она усталым голосом, обращаясь к мужу, сидящему на полу, спиной к ней. — Со мной уже не раз так случалось: как увижу сон, обязательно исполнится. Может, еще придет письмо к вечеру.

Косачев сидел неподвижно, согнувшись, смотрел на огонь и пепел, оставшийся от горестного письма.

— Пришло, — тихо сказал он в ответ на слова жены. — Пришло письмо, Аня. Только я нечаянно уронил его в печку. Сгорело наше письмо.

— Господи! И не успел прочитать? — тревожно спросила жена. — Как же ты так?

— Успел, прочитал. Храбро воюют наши… И Толя отличился в бою. Вечная ему… слава. Храбрый мальчик.

Анна Григорьевна с недоумением и тревогой смотрела на крутой затылок мужа, на его большую голову, покрытую непокорными седеющими волосами.

— Да как же ты уронил, Сережа? Ну как же ты? Какой неосторожный!

Большой, грузный и тяжелый, Косачев сидел на полу, не разгибая спины, молчал.

А в печке пылал огонь, и в его жарком пламени исчезали последние черные крохи пепла от сгоревшей бумаги…

Самолет вздрагивал и гудел, словно какой-то великан дул в гигантские органные серебряные трубы, пел свою суровую песнь.

И Косачеву вспомнился еще один черный день в его жизни.

Большие костры пылали в пустынной снежной степи. Холодный ветер гнал поземку, рвал огненные языки костров, сильнее раздувал пламя. У огней грелись люди, закутанные в платки, попоны, одеяла и во что попало. Тянули руки к пламени, зябко тряслись от мороза, пританцовывали, топтали худой, разбитой обувью чернеющий от пепла снег. Не успев отогреться, возвращались к своим рабочим местам, сгружали с железнодорожных платформ тяжелые металлические детали. У кого не было рукавиц, тот обматывал руки тряпьем. Не дай бог было схватиться голой рукой за промерзшую железку — до костей отрывалась кожа с мясом.