реклама
Бургер менюБургер меню

Влада Ольховская – В одном чёрном-чёрном сборнике… (страница 18)

18px

– Это старый спор, – Гаррик подул на пивную пену, отставил кружку, предпочитая допить водку. – Суета сует и прочая суета. Как это пиво. Есть пиво само, а есть пена. И эта пена тоже имеет право на существование, так как она – предчувствие пива самого. Без пены – такого пустяка – пиво невкусно, понимаешь? Так же есть творцы, а есть ремесленники. Без ремесленников ты никогда не узнаешь вкуса творения. Ремесло – это пена, и ты должен нахлебаться его досыта, чтобы познать истинное. Естественно, что именно на пене и зарабатываются деньги. Что может быть вкуснее предчувствия? Оно воздушно и многообразно. Само же искусство – горькое. Настоящее искусство – это горечь и боль. Как и все настоящее. Боль – это главное, что мы отдаем главному нашему Творцу за то, что мы существуем. Это плата. Мало кто любит платить по счетам. Все настоящее – музыка, живопись, литература, лицедейство – это своего рода кассы, где взимается плата болью. Сцена тревоги – у Фрейда есть такое понятие одного из наших воплощений подсознательного.

– А мы кассиры, что ли? – заерзал Венька толстым задом по стулу.

– А ты, Венька, вообще с какого боку? – почему-то зло обрубил его Оська. – Какой ты кассир? Ты – сниматель пены. Как кот, который по разгильдяйству хозяев облизывает молочные горшки, давясь сливками в страхе, что его вот-вот поймают. Поэтому ты и трешься среди настоящих мастеров.

Венька обиделся, потускнел, суетливо засобирался.

– Да что вы опять ко мне цепляетесь? Мало я вам добра сделал? Чуть что – «Вениамин, выручи», «Вениамин, одолжи», «Вениамин, помоги»… И тут же гнобить начинаете. У меня-то все в порядке, а вот вы вечно себе проблемы создаете. А все потому, что жить совсем не умеете. А на мне отрываетесь. Завидуете потому что.

Несмотря на то, что издевались над толстячком постоянно и обижаться он даже как-то привык, Гаррику его стало жалко.

– Да брось ты, старик, – обратился он ко всем сразу. – Кто знает, что более ценно. Венькины картины разжигают аппетит, можно сказать, они обладают лечебными свойствами.

Гаррик нехотя признался.

– А я по ночам не сплю, думаю: вдруг так и останусь художником одной картины. Очень бы не хотелось. Все ждут от меня, ждут, а я, честно говоря, не представляю, что должен сделать для оправдания ожиданий. Пусто мне, старик, пусто…

Пустота участливо закивала на его слова. В этой больной пустоте два лица – толстое Венькино и худое Оськино – вдруг слились в одно. Дружески-участливое, и Гаррик обращался теперь к этому совместному лицу, искал поддержки. Почему-то полетели перед его глазами белые ошметки Машкиного свадебного платья, как невероятные крупные хлопья снега. «Совершенства не бывает», – запищал Машкин голос, копируя издевательского Петрушку. Он замахал руками, прогоняя хлопья. Удивленное сдвоенное лицо взирало на Гаррика.

– Я вот думаю, что у меня, словно у беременной женщины, нет другого выхода, как через боль. Зреет в ней без ее участия плод, вне зависимости от ее желания, само собой. Хоть избавится она от ребенка, хоть родит – один фиг, знает, что через боль пройдет. Само не рассосется. И так мне сейчас пусто, от пустоты – больно, а войду в состояние, больно будет от идеи. Идеи… Они такие мучительные. Потому что невозможно хорошую идею вывести в мир материи до конца так, как нужно.

– Ну да, – кивнул Оська. – В школе еще учили: «Мысль изреченная есть ложь». Тютчев, кажется. А исполненная идея – подобие идеи самой. Так, да, Гарик?

– Идея в материи есть ложь, это точно, Оська, точнее не скажешь. Нет в материи ничего совершенного, невозможно ни в чем достичь совершенства. Машка так тоже часто повторяет. Где выход, скажи, старик, где выход?

Гаррик одним глотком допил водку, отодвинул с треком стул и пошел прочь, согнув от непосильной тяжести спину, на ходу невнятно бормоча, всматриваясь во что-то невидимое для других в наступающих сумерках.

– Не даст он мне теперь ничего больше создать. И кто кого поймал? – кажется Гаррик и сам не понимал уже, о чем это он.

Когда за ним закрылась дверь, художники посмотрели друг на друга, покачали головами, каждый по-своему. Венька – с толстым сожалением, Оська – со злым пониманием. Так и остались сидеть, опустив губы в уже поблекшее пиво.

По пути домой Гаррик расслабился, вдохнул темного неба с ментоловыми острыми звездами, промыл мозги свежим ветром. Хмель выветривался с каждым шагом, и уже становилось неудобно, что так расслабился, отпустил себя, наговорил лишнего.

«Ничего, – подумал тут же, – эти-то уж точно поймут и не осудят минуту слабости. А я устал просто, спать хочу. Вот высплюсь сейчас, утром встану – и снова за работу. Кто это, кроме меня самого, сказал, что я уже ни на что не годен? Кто это сказал?» – думал в звездное небо. В голове витали будущие картины, пока еще расплывчатыми обрывками мыслей, кусками сюжетов. Никакого сожаления – сказал сам себе. Вперед и только вперед.

Окна мастерской были мертвы. Темнота сочилась сквозь блеклые стекла наружу из дома. «Машку надо было предупредить, что задержусь, – спохватился Гаррик. – Все это Венька, гад, затащил в пивнушку, опомниться даже не дал. “Угощаю, картину продал”. Ладно, объясню, Машка – парень свой, поймет», – успокоил сам себя.

Зашел осторожно, свет включать поостерегся. В темноте, на ощупь, ориентируясь на лунную дорожку, что просочилась сквозь неплотные занавески, прокрался в глубь комнаты. Стал стягивать через голову свитер, когда услышал то ли всхлипы, то ли сдерживаемый смех из дальнего угла. Застыл на секунду со свитером над головой, прислушался – нет, не показалось. Всмотрелся.

В круге лунного прозрачно-зеленого света на полу сидела Машка, как-то странно скорчившись. Она раскачивалась из стороны в сторону и что-то напевала про себя. Гаррик рванулся к выключателю, под ногами треснуло стекло, уже потом понял, что это Машкины очки, которые он теперь растоптал окончательно и бесповоротно.

Машка вжалась коленями в тощую грудь, обхватив себя предплечьями. Кисти рук беспомощно болтались где-то за плечами. Неестественность позы добавлял ее странный взгляд. Она смотрела на Гаррика прямо, и в то же время как-то искоса. По-чужому смотрела, необычно. От нее шел запах напряженной тяжелой болезни. Машка облизнула лихорадочно покрасневшие губы и произнесла хрипло и незнакомо:

– А ты, милый, трусоват. Чего же ты полез сюда?

И тут же снова ушла в себя, как улитка в раковину, вывернула взгляд внутрь, свернула свое личное пространство так, словно ее самой не было. Осталась только сгустком больной энергии, еще утром бывшей человечной Машкой. Гаррик секунду молчал в полном остолбенении, пытался по инерции убедить себя, что ничего и не произошло, все как обычно, но от Машки шло такое ощущение чего-то беспредельно тоскливого, что надежды вернуться в себя безмятежного, такого, как несколько минут назад, у него не осталось. Волны катились от Машки – безнадеги, страха, обреченности.

Тут впервые с момента, как соседский мальчишка Колобок, что был старше на три года, разбил домашнему десятилетнему Славику нос, Гаррик заплакал. От понимания, что столкнулся с чем-то намного сильнее себя и бессилен перед этим. От того, что не хотел понимать, но уже понял.

Он плакал перед этим сильным, повторяя, как в детстве «Не хочу, не хочу», словно ждал: кто-то придет и уберет то, что он не хочет. Затем успокоился, вспомнил, что детство давно кончилось. Подошел к уже совершенно отстраненной от всего мира, напевающей Машке, сел рядом на пол и обнял ее. Так и сидели всю ночь, пока Гаррик не нашел в себе силы встать.

Бережно, как большую, безучастную ко всему куклу, одел Машку, вывел за руку на улицу. Она послушно шла за ним, изредка только вздрагивая от чего-то. Ее ладонь в руке Гаррика была теплой, доверчивой, как ладошка ребенка. Иногда Гаррику казалось, что она понимает, куда они идут, иногда – что нет.

Психушка располагалась сразу в нескольких двухэтажных домиках, отгороженных от всего мира железной оградкой с пропускным пунктом, за которым маячил даже какой-то парк с густыми старыми деревьями.

Молодая врач в приемной внимательно разглядывала свои ноги в темно-бордовых высоких сапогах, когда они вошли. Она только посмотрела на Машку, улыбка тут же озарила ее накрахмаленное, как белый халат, лицо, приветливо кивнула:

– Добро пожаловать… как вас зовут?

Машка, не реагируя на ее слова, уставилась на все те же темно-бордовые сапоги.

– Мария Васильевна, – торопливо сообщил Гаррик, испытывая неловкость за Машкину безучастность.

– Так, значит, добро пожаловать, Мария Васильевна, – нисколько не смутившись, еще шире расплылась в улыбке молодая накрахмаленная докторша.

5

Недели две Гаррику не давали увидеться с Машкой. Говорили, что в отделении карантин. Он приходил к плотно закрытой двери, стучал в окошечко, передавал пачку печенья и пакет молока, больше ничего не мог придумать. Потом увидел, как вывели на прогулку из соседнего с Машкой домика группу душевнобольных мужиков, мужики жадно курили. На следующий день он принес блок любимых Машкиных сигарет.

Казалось, что он никогда больше не увидит жену, связывало его с ней только это зелененькое безличное и безразличное окошечко, куда, как в темную дыру, без ответа пропадало все, что он приносил. Но недели через две на робкий стук Гаррика окошечко не открылось, но распахнулась дверь, приземистая старушка внимательно изучила его паспорт и кивнула в сторону выкрашенного светлым коридора – проходи.