Виталий Закруткин – Кавказские записки (страница 2)
Мы лежали разомлевшие от жары, усталые, злые, не зная, что делать. Спасли нас от нечеловеческой жажды только недозрелые помидоры, которыми угощал сержант-радист. Мы медленно сосали теплые помятые помидоры, и никогда еще они не казались нам такими вкусными.
Когда зашло солнце, мы с Г., оставив наших случайных спутников, пошли вперед. Был тихий, безветренный вечер. Степь казалась безлюдной, только изредка пролетали наши У-2. Темные, как ночные птицы, они проносились над самой землей и исчезали в сумеречной дали. Ничто не нарушало вечерней тишины, но в этой зловещей, непонятной тишине было так тревожно, как будто с минуты на минуту должно было произойти что-то страшное.
Спрятавшись в придорожной посадке, мы развернули карту, закрылись плащ-палаткой и включили фонарики.
– Дойдем до Цукеровой Балки, – тихо сказал Г., – посмотрим, что там делается, а потом назад повернем.
– А если в Цукеровой Балке никого нет?
– Ну что ж… тогда, видно, и дальше никого нет.
– То есть как это – дальше никого нет? – не понял я.
– Очень просто, – рассердился Г., – значит, дальше немцы.
Свернув карту, мы пошли по обочине дороги, стараясь держаться в тени молодых деревьев. Поднялась луна. Мы вышли на просяное поле. Залитое чистым голубоватым светом, оно казалось серебряным. Где-то впереди залаяла собака.
– Это Цукерова Балка, – прошептал Г., – забирай левее, подальше от дороги, выйдем прямо к колхозному пчельнику. Помнится, там должен быть пчельник…
Г. не успел окончить фразу. В пяти шагах от нас, впереди и слева, точно из-под земли выросли четыре фигуры. Остро сверкнули в лунном свете четыре штыка. Мы замерли. Но вот стоявший ближе к нам человек сказал негромко и резко:
– Стой! Кто идет?
– Свои! Свои! – обрадованно закричали мы. – А вы кто?
После проверки наших документов бойцы сказали, что в Цукеровой Балке заняло оборону подразделение казачьего кавалерийского соединения, что сейчас пока тихо, но к утру можно ждать большой танковой атаки противника. На наш вопрос, кто у казаков сосед справа, бойцы ничего не смогли ответить и предложили зайти на пчельник, где расположен штаб.
На пчельнике, прямо среди ульев, под старой грушей, лежал на бурке пожилой майор, начальник штаба. Выслушав нас и еще раз проверив документы, он устало зевнул и сказал, глядя в сторону:
– Вы, товарищи, не задерживайтесь тут. Я дам и коней и коновода, а вы езжайте назад. И к соседу незачем ехать. Сосед наш два часа тому назад оставил небольшой заслон и отошел.
– А вы?
– А нам надо продержаться хотя бы до утра. Мы уже получили приказ об отходе…
Деревья в саду тихо шелестели листвой, по-мирному светила луна, и только за ближним холмом тоскливо и злобно отстукивали пулеметы.
Беспощадно жжет августовское солнце. Скрипят на пыльных дорогах обозные телеги. На телегах раненые, окруженные патронными ящиками, сизыми от пыли шинелями, катушками проводов. Под глазами у них темнеют синие тени, бескровные лица кажутся восковыми. Над обозом вьются тучи мух. Девушки с растрепанными волосами, в пропитанных потом гимнастерках неустанно машут кленовыми ветками, отгоняя от раненых назойливых мух, а головы мертвых накрывают кусками залитой йодом марли.
Обозы растянулись на десятки километров. Уже позади осталась опаленная, изуродованная бомбами Донщина, уже голубеют вокруг степи Кубани. Днем и ночью стучат на дорогах тысячи телег, медленно бредут молчаливые бойцы, поскрипывают длинные колхозные арбы, в которых едут женщины-беженки. Окутанные облаками пыли, несутся по степям конские табуны. Кони связаны поводьями – по пять, восемь, десять голов, за ними бегут тонконогие жеребята. Старые пастухи с дорожными торбами через плечо, с длинными посохами гонят стада коров и свиней, овечьи отары. Все пришло в движение, и кажется даже, что вот-вот снимутся с мест кубанские хаты, оторвутся от земли яблони и тополя, и золотые скирды соломы, и копны сена – и все это устремится вперед, вслед за людскими потоками, чтоб не осталось врагу ничего, кроме сожженной солнцем пустыни.
К полудню я уже ног не чуял от усталости и, повалившись на землю у самой дороги, проспал часа четыре. Когда же проснулся, не мог открыть глаза. Пыль толстым слоем покрыла всего меня с головы до ног, и я стал, очевидно, похож на придорожный камень.
Разбудил меня незнакомый боец-обозник. Он стоял передо мной с кнутом в руках и негромко бубнил:
– Вас кличет подполковник.
– Какой подполковник?
– Не знаю. Раненый он. Везу я его в телеге. Вон телега на дороге стоит.
Протер глаза, отряхнул пыль и вышел на дорогу. В телеге, накрытый шинелью, лежал знакомый мне по зимним ростовским боям подполковник Марченко. В нашей армии все знали его как превосходного артиллериста и очень любили.
Марченко лежал на боку и смотрел на меня глубоко запавшими, немигающими глазами. Губы его были судорожно прикушены, в волосах топорщились серые иглы репьев, соломы, травы.
Силясь улыбнуться, он застонал и, с трудом разжав губы, сказал:
– Здравствуй, друг. Хоть ты мне скажи, как там, сзади? Остановили или нет? Задержали? Отбросили?
Что мог я сказать этому жестоко страдающему человеку? Чем мог я его утешить? Ночью я был там, «сзади», где погиб почти весь батальон, стоявший насмерть, чтобы хоть на несколько часов задержать врага. До рассвета сражался этот батальон, а на рассвете вражеские танки по трупам героев вырвались на дорогу и понеслись к югу.
– Там плохо, – тихо сказал я, – там, кажется, больше никого нет.
– Никого? – удивленно и строго спросил Марченко. – Ты точно знаешь?
– Я сказал:
Марченко сморщился от боли, сделал попытку подняться, застонал и вдруг закричал бойцу:
– Поворачивай назад! Куда ты меня везешь? Поворачивай назад! Мне надо быть там, потому что там никого…
Потом он утих. В его широко раскрытых глазах стояли слезы. Словно оправдываясь передо мной, он улыбнулся и сказал:
– Ведь я полгода оборонял эти места… там похоронены мои бойцы… они ни одного фашиста не пропустили…
Помолчав, он закрыл глаза и пробормотал:
– Дай мне водки… или нет… Лучше дай мне спирту…
Я поднес ему нагретую солнцем флягу. Марченко пил долго, не отрываясь, потом завернулся в шинель и, не простившись со мной, сказал бойцу:
– Поезжай… куда хочешь…
Боец причмокнул губами, взмахнул кнутом. Звякнув упряжью, лошади тронулись. Скоро телега, в которой лежал Марченко, окуталась пылью, затерялась среди других телег и скрылась за поворотом дороги. Меня взяла какая-то грузовая машина, доверху нагруженная разбитыми, исковерканными велосипедами.
К вечеру мы добрались до станицы Екатериновской. Эта старинная казачья станица раскинулась на берегу реки Еи. Улицы ее зеленеют пышными кронами акаций и кленов. В ейских протоках, густо заросших камышом, плавают стаи белых гусей.
В станице тревожно. Отступающие части не задерживаются в ней. Многие колхозники торопливо собирают пожитки и уходят с армией. На полях горят подожженные кем-то огромные стога необмолоченной пшеницы. У калиток плачут молчаливые женщины. Никто из нас не подходит к ним. Опустив глаза, мы проходим и проезжаем мимо, все дальше на юг. Да и что тут можно сказать в утешение, если мы сами ничего не знаем и у нас остались только глухая тоска и неистребимая вера в то, что мы все-таки победим… Но эта вера спрятана глубоко в сердце, и сейчас говорить о ней, особенно этим плачущим женщинам, неловко…
Ночью между станицами Незамаевской и Калниболотской нас застигла гроза. Мне редко приходилось видеть такую грозу. Казалось, все вокруг раскалывалось на тысячи кусков. Совсем рядом вонзались в землю ослепительно-белые молнии. С шумом неслись по степи мутные потоки воды.
Все остановилось. Машины, телеги, люди, стада – все это застыло на холмах, в овражках, на дорогах. Когда сверкала молния, на голубовато-огненном фоне неба вырисовывались черные контуры тяжелых, накрытых брезентом грузовиков, длинные жерла пушек, мокрые лошади, согбенные фигуры людей. Проходили часы, а гроза не унималась.
Только на рассвете она утихла, и все зашевелилось. Однако двигаться вперед было невозможно.
По глубокой лощине между двумя холмами бежали потоки изжелта-мутной воды. Они так размыли дорогу, что о быстрой переправе через лощину нечего было и помышлять. Стояли тысячи грузовиков, обозных телег, крестьянских арб, мотоциклов. Стараясь обогнать друг друга, шоферы сворачивали с дороги, и машины увязали на пашне в глубокой грязи.
Вдруг, перекрывая урчание машин, ржание лошадей и гомон человеческих голосов, встало над степью низкое подвывающее жужжание. Самолетов еще не было видно, но зловещее жужжание все усиливалось, и уже сквозь тяжелое, похожее на вздохи, кряхтенье бомбовозов можно было различить злобный и тонкий посвист «мессершмиттов».
На секунду люди умолкли. Потом, после томительной паузы, все закричали и кинулись бежать. Собственно, бежать было некуда – вокруг на десятки километров расстилались скошенные поля, на которых розовели под утренним солнцем копны пшеницы. Ни деревьев, ни щелей не было. Но люди инстинктивно кинулись врассыпную, подальше от переправы.
С пронзительным свистом полетели бомбы. Кое-где вспыхнуло пламя. Запахло дымом и порохом. Какая-то отброшенная нарывной волной доска сбила меня с ног. Я попытался подняться, но противная тошнота подступила к горлу, и я опять упал.