реклама
Бургер менюБургер меню

Виталий Волков – Кабул – Кавказ (страница 9)

18px

– Ты, с-старичок, помозгуй до четверга, а там мы с тобой к Турищевой с-съездим. Может, сам Набатов п-почтит. Только не тяни, начинай вникать в проблему.

– Кречинский, а ты что? Сам почему не хочешь взяться?

Боба вздохнул тяжко и опустошил рюмочку:

– Понимаешь, ты ч-человек не тусовочный, тебе все равно. А мне, как говорится, западло за это браться. Воронин как уз-знает, ч-что я «на реальность клюнул», первый в меня камень кинет. Не камень – булыжник. Или тот ж-же Шунт. Потом не отплеваться до самой к-кончины.

– Но Пелевину-то можно было? Взял и написал.

Боба вздохнул еще глубже:

– Во-первых, не написал, а ч-черканул в контексте. Во-вторых, он-то и п-продался на масскульт, ему теперь никто руки не п-подаст…

– Ну? А ему есть дело, подаст или не подаст? С такими тиражами ему все Шунты по колено пополам!

Кречинский безутешно вздохнул в третий раз, чем вызвал у Игоря воспоминание о Портосе, страдавшем по прокурорской вдове. Портос же тем временем думал о том, что можно, конечно, написать о Чечне в особом таком, легком циничном стиле, добавить порнухи, кокаина и какой-нибудь философской идеи – ну, к примеру, что чеченцев в Чечне давно нет, все в Москву перебрались, а палят там в горах друг по другу менты да военные, отрываются от нечего делать, чеченцы же ими из столицы командуют. И так далее… Это можно, наверное. Даже ловко может выйти. Интересно. И тиражно. Но только все равно не будет он, писатель Кречинский, этим бумагу марать, не разменяет на сегодняшние тиражи кусочек, да хоть клочок, пусть самый маленький, но свой клочок Вечности… Клочок, который выделят ему по ходатайству Воронина. Увы, сейчас только так. Только ни Балашову, ни кому другому говорить он этого не станет, разве что новой подруге, постоянно спрашивающей о гонорарах. Эх, еще водки. Глотнем за писательскую свободу! За свободу таланта – это в более широком смысле! Водки. Мне и худ-денькому л-литрядовому. Ему никто не откроет к-калитку в Вечность. Ни-кто. Никто!

– Старик, тебе с-скажу. С точки з-зрения исторической… – Кречинский поднял указательный палец. Лицо его покрылось, как кора, миллионом складочек и мелких морщинок. – С точки зрения историч’ской, ничего нового эта Чечня не значит. Было, уже сто раз было. Так что, простите, сэр, для лит’ратуры ваш герой – выхолощенная идея.

Балашов удивился в очередной раз: собеседник перестал заикаться, зато начал проглатывать гласные.

– Слушай меня, Балашов. Герой в России может быть только солдатом-победителем. Любой другой солдатик – эт’ сразу тебе люмпен, а люмпен – эт’ тоже было, Максим Пешков постарался. Эдакое огромное «На дне» размером с «Войну и мир» в масштабах Советского Союза. Ах, пр’стите, бывшего. Но не вздумай теперь русскую литературу кинуть. Не простят. Хм-хм. Попал ты, старик.

Начало

Назавтра, уже днем, Кречинский позвонил и глухим голосом принялся извиняться за вчерашнюю чушь, выяснять, не ездили ли к девочкам, и уговаривал готовиться к четвергу. Игорь в ответ весьма сухо сообщил, что еще подумает, время есть. Капризничал. Но на самом деле Бобины нехитрые мысли зацепили Балашова на удивление крепко, сыграв роль известного в логике доказательства «от противного». Ночью он думал о солдате-герое, который только и есть солдат-победитель. Ведь и правда, после мощных гранитных о́бразов-образо́в «героев ВОВ», высеченных когда талантливыми, а когда не очень талантливыми руками, больше «героев времени» в гимнастерках что-то не припоминалось. И даже махровый соцреализм как-то обошел окольной сторонкой советского миротворца, исполнившего свой невеселый долг в Будапештах, Прагах да Варшавах, закрывшего собой границу от полчищ китайцев, поплывшего на помощь Фиделю… А другие интернационалисты? Те, кого подпалил Афган? Эти персонажи в тельняшках годились разве что для боевиков, даже недотянув до их американского собрата по несчастью со странным именем Рэмбо. А почему? Может, прав таксист, и этот народ лишь патриотизмом объединим – когда тупому ясно, за что воевать? Или дело в том, что «их» Рэмбо, их пионер, их ковбой, их золотоискатель – он, проигравший ли, победивший ли, все равно по сути своей – герой-одиночка. Индивид. А что такое наш одиночка? Нет, наш индивид – не космонавт, не геолог, не сержант-десантник. Нет, увольте, наш одиночка – это чудик шукшинский, тот, который ночами луну в самодельный телескоп разглядывает, а телескоп этот самодельный на ловко умыкнутую от жены заначку собран, так что не знаешь, чему поражаться больше, конструкции ли прибора диковиной, достойной гения самого Галилея, или сметливости, проявленной при запрятывании рублей и трешек. Поди, одень такого чудилу в гимнастерку, нахлобучь ему каску! Вот солдат Иван Чонкин и получится. Это наш Рэмбо.

И главное, откуда он взялся? У нас же победителей-одиночек не бывает! Побеждает у нас народ, проигрывает – личность. И трагедия нашей проигравшей личности, «трагедия личного человека» – не ущемленная гордость, нет, не попранная свобода и справедливость, а рвущаяся из исхудалой груди густая черная тоска, что, считай, сызмальства прячется там, в глубоком колодце, для простоты называемом душой. Пока тело в бою – закрыт колодец, крепко приперта грузом крышка. Но стоит прерваться на миг гнету испытания, стоит вечной войне убрать тяжелую ступню с горла маленького чудака, освободить на миг дыхание – тут же вырвется с протяжным свистом тоска на волю, маня и пугая соседей. Нет, не прав Боба Кречинский – как раз наш-то герой-солдат не должен, не может быть победителем. В миг победы иссыхает его рабья свобода воина и праздная колченогая мысль начинает изъедать, бродить по телу в поисках мирного смысла. Вот! Вот такой «чеченец» и нужен. Таким, как бы сказал автор «Осени педераста», не западло и заняться, на время отложив миллениум! Сбежать в чужие края… Пожертвовать коровинскими посулами? В конце концов, за слова надо отвечать, даже если они произнесены про себя, в себя. В чем талант чистоты отличен от таланта поэтики? А в том, что талант поэтики выводит творца из себя и сопрягает с горним миром, а дар чистоты, напротив, очищает все наносное и оставляет лишь ядрышко истинного себя, такого себя, которому и творить-то иное, писать уже не для чего. Такого себя, который чище морали, который выше интеллигентности, которому только он сам себе и судья! Такого себя, который и внутри себя, и обязательно за границей обычного себя. В чужом краю… Игорь потер руки. Он был доволен тем, что, по крайней мере, в одном пункте расправился и с Кречинским, и с Галей. Дело оставалось за малым – начать и кончить книгу, вырастить ее из пока неведомого материала. Ее и себя, и бес с ним тогда, с российским пен-клубом и его ксендзами. Не в посулах их дело, а, напротив, в самом побеге и в жертве!

Ута гайст

Ута отправлялась в Москву в приподнятом настроении. Суета последних месяцев оставалась позади, вот-вот за горизонтом должны были скрыться и серое кельнское небо, суетливые коллеги-журналисты, замороченные заботами о падающих гонорарах и уходящих любовницах (как у них только сил хватает). И даже с приятелем, или, выражаясь точней и современней, с бойфрендом, она простилась без щемящей тоски, хотя и знала почти наверное, что вряд ли вернется к нему. Впереди ее ждала щекочущая неизвестность, круговерть огромной столицы, командировки в Сибирь с немногословными, тертыми русскими парнями из съемочной группы и бойкая, веселая и все знающая журналистка Маша, у которой Уте предстояло жить ближайшие три месяца.

Первый раз Ута побывала в Москве в студенческие годы. В Мюнхене, на факультете славистики, учили знатно, но все равно для закрепления знаний она на каникулы отправилась в Союз, терпеливо скопив денежки частными уроками немецкого. И хотя тянуть отстающих в школе недорослей было ох как скучно, Ута была девушка упорная – если уж знать русский, то как следует. А почему русский? Бог ведает. Уж не потому, конечно, что на нем разговаривал Ленин – до Ленина дочке совсем не бедных родителей из далекой Западной Германии особого дела не было, но вот каким-то случайным книжным ветром занесенная заразила ее, запала ей в душу эта жизнь, похожая на долгую песню о реке Волге, запала – и все. Как и странные рассказы доктора Чехова.

Ута высадилась в Шереметьево одна, без суетливых и восторженных туристов. Она отказалась от услуг шустрил-таксистов, села на автобус, потом спустилась в метро, запуталась в пересадках, обращалась к гражданам и гражданкам, правильно выговаривала слова «извините, пожалуйста», получала от отзывчивых москвичей обильные советы. Более того, она с легкостью обрела провожатого, с которым провела не только остаток пути до гостиницы «Советская», но и весь первый теплый и сырой августовский вечер. Правда, как стемнело, провожатый был отправлен домой, «нах хауз» – мол, «созвонимся завтра». Самой странно стало: милый малый, даже похож на нее чем-то, как родственник, глаза тоже голубые, с лучиками… С лучиками-колючиками… Устала. В той похожей на кремовый торт летней, вымытой дождем Москве Ута вдруг почувствовала себя женщиной. Созревшей, привлекательной и независимой. То есть свободной. А женская свобода – богатство, им нельзя разбрасываться зря, хоть и кажется оно поначалу неисчерпаемым, вечным, прямо как та же река Волга, что течет издалека…