Виталий Волков – Кабул – Кавказ (страница 8)
Мэтры же определяться не торопились, поскольку вся эта политическая «сиюминутовка», как говаривал один из остроумных наследников, по сути, по художественной сути своей была просто мелка в свете их творческих планов. Она попахивала типичным масскультом, и даже говорить-то о таком без стеба в солидном, понимающем столичном обществе считалось дурным тоном – мезозой времен оттепели и покоренья Крыма.
– Может, так и скажем? – предложила Людочка Турищева, секретарь пен-клуба, главному мэтру Андрею Набатову. – Пен-клуб – организация неполитическая, творческая. Общего мнения у писателей нет, да и большого литературного интереса тема пока не вызвала. Что попишешь, у нас демократия. Поставим их немного на место. И о Косово как-нибудь намекнем.
Набатов огладил ладонью голый затылок и наморщил и без того морщинистый лоб, усилив свое сходство с бульдогом. Коллега Гросс был, наверное, хороший писатель. Когда-то Набатов даже брался читать его рассказы. Но главное – Гросс был его другом. Его личным, как говорится, им приватизированным западным другом. К тому же еще и лауреатом. Это с одной стороны. А с другой – с «копфом» у друга явно не все было в «орднунге», свое место во всемирной истории он с кем-то перепутал, решив, что уже заслужил в ней какую-то Роль…
Набатов с удовольствием согласился бы с маленькой умной женщиной, попросил бы ее подготовить тезисы и сделать это тонко, по-женски. Как только она и может. А сам глотнул бы коньячку да и сел бы за свою работу, которая Нобелевскую премию ему не принесет, а вот место в великой русской – как знать, как знать… Но увы. Отвечать-то за всякие намеки да параллели выйдет ему, а не Турищевой, а то, что упрямый самоуверенный немец будет добиваться откровений и плевать ему на все Косовы, – это Набатов чуял наверняка.
– Люда, а может, есть у нас кто-нибудь из молодых, кто о Чечне пишет? Какой-нибудь там Филькин или Фомкин, кому рисковать нечем. Плевать. Не все же они в пелевинцы или в сорокинцы подались! Найти бы такой экземпляр, мы б тогда показали: вот, работаем над темой, осмысляем, ищем платформу, а проблема неоднозначна, вон что господин наш талантливый, Фомкин, говорит.
– Эх, если б был. Молодые сейчас – модернисты, а старые – все как один юмористы. Есть, конечно, еще почвенники, но с ними, сами знаете, от Гросса не отбиться. Мотыга и есть мотыга. Вы вон один и держитесь, – грустно покачала головой маленькая женщина. – А потом я ведь только что немцам интервью давала, объясняла, что наши писатели жизненными проблемами не горят. Иммунитет к реализму наработали-с. Есть один ископаемый то ли в Туле, то ли в Воронеже, так тот еще Афган перепахивает. Ему об окончании войны не сообщили.
– Зря вы так о почвенниках. В истории искусств неизбежны периоды эклектики, за которыми следуют времена развала и пустоты. Пустмодернизм. Вот тогда обращение к фольклору – спасительный эликсир. И почвенники иногда эту объективную тягу отражают. Или выражают. Кто как… Иногда… А нельзя туляка этого под Чечню пододвинуть? Если он не контуженный? – Набатов смотрел на секретаря с прищуром, так что неясно было, то ли он шутит, то ли говорит всерьез. Эта его понтовая, под селянина, манера Турищеву раздражала и заставляла быть бдительной. Ох, непростой он, Андрей Набатов. Прежде чем ответить, она встряхнула память и счастливо вспомнила, что как раз во время поездки в Кельн, куда она только что сопровождала целый выводок молодых, от тридцати пяти до пятидесяти, писателей, на «русские чтения», Боба Кречинский шутил по адресу какого-то своего знакомца – мол, прозаик собрался что-то такое-эдакое отстраненное писать о чеченской войне. Осмысленное. Точно, чудака того еще по «Культуре» показывали…
– Если хотите, Кречинского можно спросить, у него мелькал кто-то. Чуть ли не Чацкого нашего времени на «чеченской» теме собрался настрогать. Война, эмиграция, Австралия, – сказала она, точно не помня, о чем там шла речь и предоставляя Набатову самому принимать решение.
– Очень мило. О-очень мило-с. – Мэтр даже позавидовал развороту темы и на миг позабыл о Гроссе. – Нашли бы вы этого «Грибоедова»…
«Классик форевер»
Боба Кречинский дозвонился до «Грибоедова» вечером, когда тот как раз занимался делом, скучным даже для прозаика: переводил с немецкого статью о мудреных математических фракталах. Фракталы эти, по неведомой писателю причине, понадобились российской фирме, которая время от времени заказывала Балашову переводы. Спасибо однокласснику Ваську Ачикяну. Что делать, «великая русская» хоть и манила, но пока не кормила, а вот знание иностранного языка приносило хоть и нерегулярные, но ощутимые заработки. «Фракталами называются структуры, состоящие из частей, которые в каком-то смысле подобны целому», – раз за разом повторял только что переведенное определение некоего Бенуа Мандельброта и огорчался, что в длинном «имени-фамилии» не мог обнаружить самоподобия – как будто в этом Мандельброт обманул его, слукавил. Не совсем доверяя лукавому Бенуа, Балашов тем не менее вынужден был признать за ним новизну – его фракталы, в отличие от евклидовых треугольников и окружностей, бесконечно углублялись сами в себя, повсюду, в каждой точке, сгибались заново и заново по заданному образцу и никогда не завершались, то есть были живыми «вещами в себе». Видимо, Васька Ачикяна, производителя модных обоев, привлекли узоры, завораживающие философской бесконечностью самоподобия. Игоря же больше позабавило участие детища Мандельброта в литературе – оказалось, что филологи различают произведения с фрактальной природой, самым примитивным примером которого указывалась «У попа была собака…». За размышлениями о связи Ачикяна с недробимыми структурами и с поповской собакой Игоря и застал звонок Бобы Кречинского.
– С-старик, – кричал он в трубку, – спишь, что ли? Так свое с-счастье п-проспишь!
Балашов был изрядно удивлен – Кречинский хоть и бывал с ним не раз и не два на общих тусовках, но особой дружбы не водил. Тем паче, что сам Балашов пока относился к категории «начинающих прозаиков», а вот Боба после своей «Осени педераста», получившей отзыв самого Воронина, прыгнул в «молодые писатели», то есть соотносился с Балашовым, как лейтенант с рядовым. И хоть Кречинский от природы снобом не был, законы писательского сообщества он соблюдал свято.
– С-старик, в июне на конгрессе пен-клубов будешь за Чечню отдуваться, оборону д-держать. В передовом блиндаже. А там, прикинь, все равно, куда ни повернется – ты уже знаменит. Всемирно. Сам Н-набатов интересуется. Я тебе белой завистью завидую. Правда. Откладывай свои д-делишки, дуй в «ПэЖэ», оботрем т-твою везучую.
Игорь, сказать по правде, позабыл про обещанного «чеченского героя» и занимался рассказом о миллениуме, поглотившем, как ночь, одну заплутавшую во времени студентку-двоечницу, а заодно и целую эпоху. Этот миллениум, задуманный трехстраничным, типично «балашовским» эпизодом, на глазах пух, словно от голода, и потихонечку вырастал в солидную повесть, а при дальнейшем попустительстве автора – не дай бог и в роман. Коровин хоть торопил со сборником, но ему лучше уж был миллениум, чем то, что пообещал с похмела его протеже на канале «Культура».
После презентации Игорю все-таки позвонила Галя и голосом, наполненным осенним холодным всезнайством, поинтересовалась, как идет работа над апологией КГБ. Бунтуешь как подросток? Смотри, в чужом краю не потеряй себя, – предупредила его, а он положил трубку и остался доволен собой. Значит, все-таки заметили его побег… Тем он и удовлетворился и обратился к студентке и миллениуму.
– Балашов, ты не чуди только, какой м-миллениум?! У меня на тебя конгениальный п-план! – пробасил Боба за столиком в «ПэЖе», то есть «Парижской жизни», модном клубе, что на Петровке. – Тоже мне Нострадамус… Нет, назвался г-груздем – полезай в пен-клуб, нечего было по телеку про Ч-чечню пургу гнать.
«Что правда, то правда», – мысленно согласился Игорь и вспомнил водилу. О солдате обещал. Только зачем? Как Галя тогда его прикнопила к полу? Не дано поэтической свободы? Границы меж ремеслом и талантом не одолеть?
– Ты что, с-старик, не в себе? Сюжет? Фабула? Туфта, все туфта! Забудь пока, – убеждал Кречинский приятеля. – С фабулой потом поможем. Так всегда делается. Ты сейчас не о сюжете думай, а о том, как перед Г-гюнтером Г-гроссом предстанешь. Г-Гете, мля! Д-Державин! Старик у-упрямый и вредный, а ему втолковать надо, ч-что в нашей литературе с гуманизмом все в порядке, только сплеча мы тут р-рубить не должны, пока у солдат-федералов головы режут и заложников, как баранов, таскают. Ну, в таком духе. Шолохову Н-нобелевскую премию не за осуждения дали, а за объем видения. Во как.
– Как бы старик твой «Поднятую целину» не припомнил… Гете!
Аргумент вызвал у Бобы сомнения. Он даже покачал массивной квадратной головой и снова заказал водки. С этим Балашовым он себя не в своей тарелке чувствовал: вроде и говоришь ему русские слова, а тот не понимает. Как иностранец, ей-богу. Будто он писатель, а остальные – так, погулять вышли. А что сам наваял-то пока? Ну, поверил в него один отдельно взятый издатель, только с пен-клубом раскрутиться можно покруче! Другой бы тут от радости уже прыгал, уже графинчик-другой засадил бы, а этот, флегма, думает что-то себе, думает.