Виталий Мелентьев – Солнце над школой (страница 6)
Кондукторша стала кричать, что она всех выведет на чистую воду, что здесь все заодно. Я уж не знаю, что еще она там кричала, потому что мы действительно подошли к милиции. Бежать уже было поздно. Я вздохнул и переступил порог.
В детской комнате отделения милиции начался скучный разговор. Хорошо хоть то, что он проходил без свидетелей. Я врал самым беспощадным образом, потому что ни за что не хотел говорить своей фамилии, где учусь, где работает моя мать. Женщина посмотрела на меня острым, испытующим взглядом, и чем дольше она смотрела, тем яснее я понимал: я пропал. Никакого спасения нет, и теперь меня наверняка отправят в тюрьму или в колонию для малолетних преступников. Это было так страшно, что я опять стал врать и, чтобы мне поверили, плакать.
Женщина вдруг встала и сняла пальто. Под ним оказался самый настоящий милицейский китель с серебряными офицерскими погонами старшего лейтенанта. Я во все глаза смотрел на них. Как раз такие серебряные погоны, с тремя маленькими звездочками, носил мой погибший отец. Он был старшим техником-лейтенантом и служил на одном дальневосточном аэродроме.
Я смотрел на эти погоны и сразу все вспомнил. Даже то, что почти никогда не вспоминал, — и как плакала мать, и как хоронили отца и стреляли из винтовок вверх, и как над кладбищем летали самолеты и завывали от горя, и как южный ветер с корейской стороны последний раз пошевелил русые волосы на голове отца. Тогда, в те дни, я не понимал ничего, потому что был еще маленький. Но теперь, когда стал пионером, понял все.
Мне стало так страшно, так я стал противен самому себе, что заплакал уже по-настоящему. В эту минуту я просто не мог видеть этих знакомых погон. Ведь отцовский китель до сих пор висит в шифоньере. И мама каждый месяц чистит и проветривает его…
Женщина-милиционер смотрела, смотрела на меня, а потом не то что строго, а просто раздраженно сказала:
— Да не реви ты, как девчонка! Смотреть неприятно.
Я сразу замолк, вытер слезы и сжал зубы — будь что будет.
А женщина сказала:
— Я не хочу тебя убеждать или допрашивать. Но мне кажется, что с тобой стряслась какая-то беда. Ты подумай как следует, а я пойду по делам. Если решишь уйти — можешь взять свои коньки. Но если ты человек смелый… Ну, в общем, смотри сам.
И она вышла.
Так до сих пор я и не знаю, что же такое произошло, но только, когда она возвратилась — невысокая, с усталым лицом и строгими глазами, — я вдруг сразу рассказал почти все, что со мной случилось.
Она выслушала и уточнила:
— Значит, ты, Петренко, Марков и Шабалин удрали с уроков, без билетов проехали в трамвае, потом ловили бычков и Петренко от вас ушел. Куда же делись бычки?
Я рассказал ей то, что говорил мне Чеснык.
— Гринь и Чубуков… Так? А третьего ты не знаешь?
— Нет.
— Хорошо… Потом ты пошел на базар, купил, что нужно, и пришел в школу. Там стал играть и все проиграл. А с кем ты играл?
Мне сразу показалось, что впутывать в собственное несчастье товарища нечестно. При чем здесь Чеснык? Ведь я же сам клянчил у него в долг, чтобы отыграться. При чем же он?
— Знаете что… ведь это же неважно, с кем я играл. Важно, что я проиграл.
Она улыбнулась и сказала:
— Пожалуй, так. Ну-с, пойдем дальше… Ты продал конденсатор и покрышку, а коньки у тебя никто не хотел брать. Так?
— Так.
— А этот старик взял сразу?
— Ну-у, как сразу? Я попросил, он и взял.
— И сразу дал двадцать пять рублей?
— Сразу.
— И не прибавлял?
— Нет… Тут как раз вы подошли.
— Хорошо… Больше ты ничего не добавишь?
— Нет как будто… — пожал я плечами.
Она помолчала, и глаза у нее уже были не строгими, а скорее озабоченными.
— Ну что ж… — почему-то грустно сказала она. — Ты, пожалуй, можешь идти. Ведь я так и знала, что у тебя какая-нибудь беда. — Она помолчала и спросила: — А как же ты думаешь выпутываться? Ведь мать потребует сдачу.
— Да… Что-нибудь нужно придумывать.
Она как-то странно посмотрела на меня, потом сжала губы и решила:
— Да. Придется. Ты ведь будущий мужчина, да еще сын офицера, и тебе есть над чем подумать. — Она взяла ботинки с коньками и, передавая их мне, добавила: — В общем, выпутывайся, но только не таким путем.
— А каким же?
— Не знаю. Только не этим. Это самый простой и самый неудачный.
Мне не верилось, что я так легко отделался. Встал со стула, потоптался, не решаясь выйти из детской комнаты, и вспомнил о самом главном — попросил ее не рассказывать обо всем происшедшем матери и в школе.
Но она ответила честно:
— Не знаю… Может быть, и расскажу. Я тоже еще подумаю.
Дома было тихо и грустно. Щегол молчал, да и мне было не до него. Я собрал тетради, учебники, положил их в портфель и приплелся в школу. Ни Женька, ни Рудик со мной не разговаривали. Зато Сашка сразу же пристал:
— Гро́ши принес?
— Нет.
— Почему?
Я разозлился и твердо ответил:
— А я тебе не обещался, что сразу принесу.
Сашка тревожно покрутился на парте и подозрительно спросил:
— А… когда же?
— Когда будут, тогда и отдам.
— Это нечестно, — сказал он. — Долги отдают сразу.
Учительница перебила наш разговор, а Рудка буркнул на весь класс:
— Смотрите-ка, лучшие друзья разговорились!
— Рыбак рыбака видит издалека, — ехидно добавил Женька, и все почему-то засмеялись.
А мне пришлось промолчать: не до этого было. Уроки я не готовил и больше всего боялся, что меня спросят. Но меня никто не спросил.
Когда я шел из школы, мне очень хотелось куда-нибудь удрать от неприятностей. Если б я даже захотел что-нибудь исправить, все равно ничего не получилось бы. Несчастья цеплялись одно за другое, как цепочка, и скрыться от них теперь не было никакой возможности. Лучше всего разрубить эту цепочку одним ударом. Вот почему я думал о Кавказе или о целине. На Кавказе всегда тепло и много фруктов — прожить можно спокойно. А на целине дорога́ каждая пара рук. У меня руки крепкие: на турнике подтягиваюсь семь раз. Но я боялся одного: ведь я только пионер, а на целину уезжают комсомольцы. Приедешь — а тебе скажут: мал еще. И знакомых нет. Вот если бы уехать на Дальний Восток… Там, на родном аэродроме, все меня знали. Там можно было бы здо́рово жить, а потом подрасти и стать летчиком. Но до Дальнего Востока очень далеко. Значит, нужно много денег на дорогу, а у меня их не было. И как их достать, я не мог придумать… И я тихонько плелся домой: ведь деваться мне было некуда. Уже перед самым домом я начал придумывать, что сказать матери, когда она все-таки попросит сдачу. Мне казалось это самым страшным.
Глава 7. Конец трудного дня
Когда я пришел домой, мать сидела на диване и молчала. Глаза у нее были красные, волосы растрепаны. Первый раз она показалась мне не то что старой, а очень такой… взрослой. И руки у нее были усталые, как после самой большой стирки.
— Олег, — тихо сказала она, — меня вызывали в школу, и мне звонили из милиции. Мальчик мой, расскажи, что с тобой случилось?
Врать мне теперь было незачем: она ведь и так все знала. И я, не отходя от двери, точно мне было боязно проходить в комнату или я собирался сразу же уйти, рассказал ей все, не сказав только, что остался должен Чесныку, и стал ждать, что мама сделает — будет ругаться или сразу начнет бить. Я бы лично за такое дело выпорол.
Но мать не только не стала бить или ругать, но даже ничего не сказала. Она повалилась на подушку, и ее плечи задрожали. Я стоял на пороге как обалделый и молчал. А плечи у мамы вздрагивали все сильней, и из подушки стали вырываться рыдания…
В общем, я не мог стоять на месте…
Уже потом она спрашивала меня:
— Ну, а больше ты ничего не натворил?
Я хотел сказать, что должен Чесныку, но промолчал: зачем огорчать ее еще раз? И так неприятностей больше, чем нужно, а тут еще и сорок пять рублей платить. Я боялся, что мать пожалеет этих денег, пойдет к Чесныку, и тогда неприятностей только добавится. Я же помню, как в прошлом году, когда я выменял у соседского мальчишки карманный фонарь на рогатку, прибежала его мать, начала ругаться, да еще за уши стала хватать. Моя мать заставила меня отдать фонарь и хоть и разругалась с соседкой, но и меня отстегала ремнем. Раз у меня пропали и фонарь и рогатка, да еще меня же и выпороли, — я простить этого не мог. И, пока мы не переехали с той квартиры, я все равно лупцевал этого мальчишку.