18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виталий Бабенко – Странно и наоборот. Русская таинственная проза первой половины XIX века (страница 28)

18

Не так учились в старину; я еще помню многих стариков из соседей моего отца, которые были люди небогатые, а окончили курс в разных иностранных университетах. Бывало, если родители заметят в сыне наклонность к наукам, то отдают его в киевскую академию учиться; учится долго птенец, лет пять бреет бороду, а все учится и, наконец, получив аттестат, является в дом отца.

– А зачем ты пришел? – спрашивает отец.

– Окончил все науки.

– Так ты уже все знаешь?

– Все, чему учили.

– Врешь, ты ничего не знаешь, ты дурак. Отдохни с неделю, да ступай во Львов поучиться, я тебе дам для этого два червонца.

Долго ли идет неделя, особливо в доме родителей? Вот ее как не бывало, и молодой студент вышел из родного села, напутствуемый благословением отца и матери; в его ушах отдаются последние слова: «будь добр и честен». На черном казакине студента еще блестит прощальная слеза матери; у него в кармане звенят два червонца; во рту дымится походная трубка; сердце полно грусти, голова – чудных замыслов… На крыльце стоит старушка-мать и дрожащей рукой крестит ему дорогу; за темным кустом бузины мелькает красная лента и сверкают в слезах черные глаза молодой казачки: ей совестно показать перед людьми любовь свою.

А студент все идет… И вот уже его не видно… Долго еще в убогом сельском храме пред иконой скорбящей Богоматери ставила свечи старуха-мать, и жарко молилась, и клала земные поклоны; долго молодая казачка целые ночи плакала, ходя одна по зеленому саду… А студент во Львове учится, учится, кончает курс и уже без помощи узнает, что он – почти ничего не знает; посещает Кёнигсберг, Лейпциг, везде получает ученые дипломы и возвращается на родину образованный и в школе науки, и в школе горьких опытов. Не в обиду будь нами сказано, эти старики куда больше нас знали! Мы, если знаем два-три иностранных языка, хоть бы и плохо понимали свой, русский, сейчас кричим: и Шекспир не то, и Байрон не так, и Гёте не годится, и того переделаем, и этого поправим; это по-китайски не так, сие по-санскритски невозможно! Нам ли, дескать, не знать? мы все знаем, нас все знают!.. Поневоле вспомнишь золотой стих:

А он дивит Свой только муравейник!..

Нет, господа! вот я вам расскажу про моего двоюродного дедушку: он, можно сказать, был представителем ученых блаженного старого времени – разумеется, по моему крайнему разумению; он всегда говорил: «я ничего не знаю, а в этом-то вся мудрость!» Чего он не знал, Боже мой!..

Не стану говорить здесь о его глубоких познаниях во всех науках; умолчу о способности решать арифметические задачи римскими и арабскими цифрами; но не могу вспомнить его дар говорить на всех возможных языках. Да, милостивые государи! дедушка был, кажется, так себе человечек, штучка небольшая: ходит летом по саду в белом холстинном сюртуке и соломенной шляпе, из-под которой, как хвостик, торчит седая коса, ходит и поет под нос:

Весна весела, цветы приносит, Пастушок пастушку во лузи просит, Пастушка столь рада Овечки погнала В тии луга, в тии луга!..

Со стороны подумаешь: дьячок какой-нибудь, а это сам дедушка. Попробуй приехать жид, с ним дедушка ни слова по-человечески, все по-жидовски, заговорит, закашляет, захлопает ртом – настоящий арендатор Ицька, если вы его изволите знать, – даже подергивает плечом по-жидовски!.. Осенью привезут татары продавать виноград – уже дедушка с татарами приятель, сидит с ними под арбой, ест виноград и говорит по-татарски лучше, нежели сами татары; у татар все-таки разберешь какое-нибудь слово: Иван, или что-нибудь подобное, а у дедушки ровно ничего не поймешь: как заговорит, язык словно колотушка болтается во рту, так и стучит, будто деревянная пробка в пустом бочонке… бойкость необыкновенная… Однажды он схватился на речах с пленным французом… вероятно, более я не услышу и не увижу подобного разговора: ярые иностранные звуки быстро летели из уст дедушки, глаза хлопали, брови ёжились, уши шевелились, ноги топали, а руки вольно махали во все стороны, как крылья у ветреной мельницы. Француз сначала было огрызался, пожимал плечами, а после спасовал и молча отошел к окошку… Тяжел французский разговор! поговоря так полчаса, устанешь как от доброй старинной мазурки. «Ну, что́, – спросили все гости у дедушки, – что́ говорит француз?» – «Разве вы не слышали? – отвечал дедушка. – О, он просто дурак! сказал, что здоров, слава Богу, да и молчит…» Мало этого! не только все людские языки, но и все животные знал дедушка. Бывало, сидит у окошка и не смотрит на двор; вдруг запищат воробьи – «коршун летит», – скажет дедушка, и точно: выбежишь на двор, смотришь – коршун вьется где-нибудь над кустом сирени, машет широкими крыльями, а в кусте штук десять воробьев не знают, куда деваться от страха, прыгают с веточки на веточку, суетятся и кричат, как бабы на рынке. Иногда, бывало, летом погода такая прекрасная; солнце светло и ярко зайдет за гору, вечер теплый; рои ночных бабочек носятся над цветником, таким упоительным запахом веет от цветущей каприфолии, та́к на душе весело…

– Дедушка, дедушка! – закричишь, бывало. – Завтра поедем в степь, наберем полевой клубники.

– Нет, – отвечает дедушка, – завтра будет дождь.

– Отчего же? Вы шутите, только меня пугаете. На небе ни облачка, откуда взяться дождю?

– Разве ты не слышишь?

– Ничего, дедушка.

– А что́ говорят на реке лягушки? Прислушайся.

И точно, вдали, на реке, беспрестанно повторялись однообразные звуки: кум, кум, кум!

– Пустое, дедушка. Это лягушка зовет своего кума в гости.

– Это лягушка говорит: будет дождь.

– Да вы отчего знаете?

– Поживите с мое, побывайте в иностранных землях, и вы узнаете.

Шутит дедушка, подумаешь, и ляжешь спать, мечтая о завтрашнем дне, о веселой прогулке, о вкусной клубнике, которая так приятна со сливками.

Назавтра проснешься, скорее к окну – так и руки опустятся: откуда набрались серые тучи и заволокли чистое небо; густой дождик, как сквозь сито, сеется на землю, скрывая под седым туманом все окрестности; деревья опустили листочки, цветы – головки, с них льется вода; на дворе лужи… скучно станет, готов заплакать; ляжешь опять в постель и заснешь, думая: какой умный дедушка!

Как жаль, что он умер, когда я еще был ребенком, и только перед смертью успел выучить меня писать арабские цифры; все знания погибли с ним!..

Осенью мы с дедушкой гуляли в поле. День был прекрасный; на скошенном лугу пестрели, как звездочки, на коротких стебельках розовые гвоздички; на сжатой ниве гуляла стая голубей; по дороге перепархивали золотогрудые подорожники. А как хороша была роща, к которой мы подходили! грушевые деревья будто окутались в красные мантии; жимолость покрылась темно-синим цветом; кудрявые липы красовались в желто-золотых листочках, и между ними светло-зелеными конусами высились тополи и выбегали серебряные стволы березок, перевитые темно-зелеными прядями ветвей. Над рощей вилась запоздалая пара горлиц; в роще цвели голубыми букетами осенние колокольчики.

– Как хорошо здесь, дедушка! – сказал я, бросаясь, сам не зная для чего, на шею доброму старику.

– Да, прекрасное и умирает прекрасно!

– Что́, что́ такое, дедушка?

– Ничего, друг мой. – И дедушка отер платком покрасневшие глаза.

– Смотрите, смотрите: вот к нам орел летит!

– Это не орел, а, кажется, Петр Иваныч.

– Разве Петр Иваныч умеет летать?

– Он скачет к нам верхом на лошади.

Точно, это скакал Петр Иванович; а отчего он мне показался летящим орлом – вот причина: Петр Иванович, наш сосед, был очень велик ростом и худ, не то чтоб он был худой, т. е. не хороший человек, – нет, нас Бог избавил от таких соседей, а Петр Иванович был худ, сухощав, т. е. сухопар, иначе выразиться – тонок. У Петра Ивановича была верховая лошадь маленькая, очень маленькая; у странствующего немца-комедианта она бы с пользой носила поноску, как легавая собака. У Петра Ивановича, кроме лошадки, была борзая собака Великан, ростом немного поменьше лошадки. Петр Иванович очень любил в праздное время – а оно всегда у него было праздное – ездить на охоту по полям верхом на своей лошадке и травить Великаном зайцев. Для этого он обыкновенно надевал длинную бекешу бурого сукна, доходившую до самых пят, садился верхом на лошадку, брал в руки арапник, в карман бутылочку пенника [Пенник (устар.) – крепкое хлебное вино.], привязывал к поясу турецкий кинжал и выезжал в поле. Пока Петр Иванович ехал спокойно, шагом, то еще ничего, ноги на два вершка не досягали до земли, и по́лы бекеши, как длинная мантия, скрывали от глаз половину лошади; но когда, бывало, Великан подымет зайца, Петр Иванович вскрикнет диким голосом, распустит арапник, опишет им над головой какой-то фантастический знак – вроде вензеля покойного турецкого султана – и, опустив повода лошадке, понесется вслед за убегающим зверьком. Тут картина совершенно изменяется: Петр Иванович пригнется к луке седла, ноги прикорчит к лошадиному крестцу, и доселе спокойная бекеша, развеваемая противным ветром, подымает свои полы, как птица крылья, выше головы Петра Ивановича. Если вы так счастливы, что он скачет к вам, то увидите совершенное подобие баснословного грифа, летящего над землей во всем блеске красоты и величия. Изумление окует ваши чувства. А если вы от природы робкого характера, то, пожалуй, и струсите. В профиль он был похож на бабочку, увеличенную в мильон раз; но это до нас не касается… Не успел я хорошенько рассмотреть Петра Ивановича, скакавшего прямо на нас по дороге, как он был уж очень не далеко; перед ним скакали еще два существа – заяц и Великан. Бедный заяц бросился нам под ноги, испугался, оторопел, свернул в сторону, а тут Великан хвать его за шею и понес на воздухе. Как ребенок закричал несчастный зверек, но скоро затих под кинжалом Петра Ивановича.