Виталий Бабенко – Странно и наоборот. Русская таинственная проза первой половины XIX века (страница 21)
Вскоре после меня приехали и Линдины. В это время аукционер возвестил громким голосом о перстне с геммой отличной работы. Глафира просила меня поднести к ней перстень. Голова юноши, вероятно, Алкивиада, выдавалась рельефом на белом халцедоне. Бедная девушка нашла в этом изображении большое сходство с милым ее другом.
– Чего бы ни стоило, а этот перстень должен принадлежать мне, – сказала она едва внятным голосом, наклонив ко мне голову. – Уговорите батюшку купить его для меня.
Петр Андреич, по любви родительской, скоро на то согласился. Начался торг. Как нарочно, на перстень нашлось множество охотников; но они надбавляли по безделице, и Петр Андреич стоял твердо в своем намерении. Наконец совместники его замолкли. Молот ударил уже в другой раз: Линдин торжествует, Глафира вне себя от радости. Простосердечная девушка заранее восхищалась своей будущей покупкой, как Бог знает каким счастьем. Воображение женщины, окрыленное любовью, игриво и своенравно: упадет ли роса на древесный листок и проведет по нему несколько желтых полосок, – ей мнится, что само небо начертало нерукотворенный образ ее возлюбленного; нарисует ли облако беглый прозрачный силуэт его, она не сводит глаз с облака; найдет ли она то же сходство в мелькнувшем лице, на картине, на камне, – мечтам ее конца нет; она наслаждается обманом, она ловит призрак, как будто существенность.
Линдин вынул уже бумажник и хотел отсчитать деньги, как чей-то голос, будто мне знакомый, выходивший из толпы посетителей, разом надбавил несколько сот рублей…
Зрители онемели от удивления; глубокое, продолжительное молчание последовало за страшным вызовом к аукционному бою. О Глафире и говорить нечего: внезапный страх овладел ею; бледная и безмолвная, она устремила на отца глаза свои, коими умоляла его не уступать противнику драгоценного ей перстня; но Линдин отказался надбавлять цену, и без того уже высокую. Я решился было войти с дерзким невидимкой в торговое состязание и заставить его отказаться от добычи; но кончено: роковой молот ударил в третий раз…
Вдруг Глафира помертвела и тихо опустилась мне на руки… Этот удар, казалось, решил судьбу ее жизни.
Между тем как мы суетились около нее, незнакомый покупщик расплатился, взял перстень и исчез.
Глафира опомнилась, и я, посадив ее в карету, возвратился домой с досадой, с грустью в сердце. Оно было полно темного, зловещего предчувствия.
Вечером, приехав к Линдиным, я был поражен болезненным видом Глафиры и необыкновенной веселостью Петра Андреича. Он не замечал, по-видимому, ни страданий дочери, ни скуки гостей и был занят одним Вашиаданом (Петр Андреич вспомнил наконец имя своего старого приятеля), который приехал прежде меня и успел уже со всеми познакомиться. Если бы не голос его да фиолетовые очки, я не узнал бы в нем важного, таинственного соседа моего по театру: он был говорлив, весел, развязан и нисколько не казался стариком в шестьдесят лет.
Это новое приобретение, как выражался Линдин, утешало его до крайности; он восхищался заранее
– Разве вы почитаете меня больной? – спросила она в свою очередь.
– Не больной, но расстроенной от давешнего…
Она прервала меня с живостью:
– Не договаривайте; в самом деле я не знаю, буду ли в силах играть теперь; но, чтоб не огорчить батюшку, постараюсь преодолеть свою робость.
– И будто одну робость? – спросил я испытующим голосом.
– Господа, господа, – провозгласил Петр Андреич, хлопая в ладоши, – что же наша репетиция? Все актеры налицо – начнемте.
Глафира поспешно удалилась, под предлогом приготовления к репетиции. Дамы и кавалеры, участвовавшие в комедии, последовали за ней в залу, где на скорую руку была устроена сцена из досок и размалеванной холстины.
Наконец, посреди жарких споров и совещаний, в коих громогласное
– Что же, батюшка? – спросила Глафира у отца своего.
Но батюшка заговорился и позабыл о роли. Однако он скоро опомнился и, понюхав табаку, побежал за кулисы. Смело взошел Петр Андреич на сцену, с удивительным присутствием духа открыл рот и – остановился. Напрасно суфлер шептал ему реплику: Петр Андреич стоял неподвижно. Наконец, вероятно, для большего эффекта, он ударил себя по лбу ладонью и поспешно сошел в залу.
– Что с тобой, душа моя? – спросила заботливо Марья Васильевна.
– Вообразите, – отвечал он, – я и позабыл, что в хлопотах и приготовлениях не успел вытвердить роли.
– Прочитайте ее по тетради, – сказал, смеясь, Вашиадан, – а впредь будьте исправнее.
– Не могу, почтенный друг; теперь я не найдусь, смешан.
– Но кто же сегодня заменит вас? – спросили разом и
– Если вам угодно, господа, – сказал Вашиадан, – то, чтоб не расстроить репетицию, я беру сегодня на себя и роль
– Ах, благодетель мой! – воскликнул Петр Андреич и чуть не задушил в своих объятиях услужливого приятеля.
Многие смеялись над хвастливостью Вашиадана и не верили тому, чтобы можно было сыграть вместе столь противоположные роли; но репетиция разрешила недоумения: игра его превзошла самые взыскательные требования. Вашиадан обладал в высочайшей степени искусством изменять по воле голос, физиономию, приемы: его искусство становилось еще ощутительнее в тех сценах, где
– Да обернитесь – что за бестолковый!
Эти слова произвели общий смех и на время отвлекли зрителей от чудного актера. Однако в следующих сценах он умел снова обратить на себя одного их внимание. Громкие, непритворные рукоплескания последовали за Протеем, когда в конце комедии, с криком: «Карету мне, карету!» – он выбежал в средние двери и, пройдя в одно мгновение через кулису, очутился на месте
Во весь вечер чудный гость Линдина был в полной мере героем и душой общества. Нельзя было надивиться той свободе, с какой он, как бы сам того не примечая, переменял обхождение, разговор с каждым из собеседников, умел применяться к образу мыслей, к привычкам, к образованности каждого, умел казаться веселым и любезным с девушками, важным и рассудительным с стариками, ветреным с молодежью, услужливым и внимательным к пожилым дамам. К концу вечера он получил двадцать одно приглашение; однако, по-видимому, не желал умножать знакомств и уклонялся от зовов, говоря, что едет из Москвы немедленно после представления, в коем участвует лишь из дружбы к Петру Андреичу, старому своему приятелю.
За исключением роли
– Ах, кстати, – продолжал он, обращаясь к лакеям, – чтоб завтра на вас были новые ливреи с гербовыми воротниками. – О, если бы мне удалось сыграть роль свою, с толком, с чувством, с расстановкой! Но нет: не держится в памяти.
И подлинно, сколько ни учу, ничего не вытвержу. Черт возьми Фамусова, а вместе охоту, на старости лет, тешить собой публику!
Тут с досады бросал он тетрадь свою об пол, мерил шагами залу и с шумом гонял от себя всех, кто ни попадался ему на глаза.
В таких-то упражнениях Петр Андреич провел утро перед главной репетицией.
Посмотрим, чем занималась между тем Глафира в своей комнате. Роль свою она знала твердо; но тем не менее, выходя в первый раз перед многочисленной публикой, она робела при одной мысли, что оробеет. Напрасно уверяла себя, что снисходительные зрители постараются не заметить ее ошибок и самые недостатки будут превозносить с похвалой. Но эта притворная снисходительность, эти даровые рукоплескания, плата за угощение еще более смутят ее: так она думала. Иной, под личиной снисходительности и даже, если хотите, энтузиазма, скрывает в таких случаях едкую насмешку, и тогда как губы его произносят лесть, на уме шевелится эпиграмма. Кому случалось быть в положении Глафиры, тот помнит, что самоучке актеру самая похвала может казаться обидой.