18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вирджиния Вулф – Дневники: 1925–1930 (страница 29)

18

Продано 1802 экземпляра романа «На маяк», а если цифра дойдет* до 3000, то я, как говорится, буду более чем довольна. Мервин [Арнольд-Форстер] умер – записала я и какое-то время не могла избавиться от образа его чопорного изможденного лица с милыми голубыми глазами, так внезапно угасшими и так некстати. В подобных образах глаза играют большую роль.

* Это произошло 13 июля.

6 июня, понедельник.

Я неделю пролежала в постели с внезапной и очень резкой головной болью, а сейчас пишу в целях эксперимента, чтобы проверить свой мозг. Сейчас ужасное пасмурное дождливое утро банковского выходного – (тут входит Л., и мы пятнадцать минут обсуждаем продажи. «На маяк» разошелся тиражом 2200 экземпляров, и мы допечатываем еще). Несса говорит, что погода отвратительна, когда я звоню ей и предлагаю полбутылки скипидара для покраски шкафа.

Но я бы хотела научиться писать в ровном повествовательном стиле. Тогда, возможно, я бы смогла наверстать упущенное за последние несколько недель, описать поездку в Оксфорд[572], обед с Клайвом, ужин с Дэди и то, как я стояла в подвале, печатая Готтшальк и чувствуя себя абсолютно защищенной. Туманная безвестность в типографии нравится мне гораздо больше, чем «Вольтер» у Райдинг[573]. А теперь, после типичного уклончиво-расплывчатого письма Моргана[574], роман «На маяк» остался позади; головная боль прошла; и спустя неделю в Родмелле, неделю свободы от обследований, начнется мое глубокое погружение в собственный разум.

Как странно, вдруг думаю я, что мы с Нессой завидуем одежде друг друга! Надевая свою элегантную черную накидку с бахромой, я прямо-таки чувствую ее секундное мучение и мысль «неужели она купила ее у Шампко[575]?». Точно так же я пробегаю взглядом по ее парижскому платью и сравниваю его со своим прошлогодним от мисс Брук[576]. Потом она говорит, что собирается надеть серьги; я тут же отвечаю, что тоже надену; это ее возмущает. Тем не менее мы обе по сути своей разумны и вскоре забываем все обиды.

Теперь, однако, я считаю себя уже почти состоявшейся писательницей. Надо мной больше не смеются. Скоро меня будут воспринимать как нечто само собой разумеющееся. Возможно, я прославлюсь. Как бы то ни было, «На маяк» гораздо ближе к успеху в обычном смысле этого слова, чем любая другая книга.

На прошлой или позапрошлой неделе внезапно сформировался большой клубок людей. Том был ужасно рад посплетничать со мной без всякой задней мысли, просто за чашкой – нет, за шестью чашками чая; потом он слушал граммофон; а Логан, румяный и нарядный, очень эффектно упражнялся в рассуждениях о культуре, урбанизме и здравом смысле[577]. Они с Дезмондом вызывали в Париже дух Генри Джеймса. (Кстати, я заметила, что Сивилла приписывает себе все заслуги нашего фонда. Сивилла, говорят Клайв и Рэймонд, продала душу дьяволу, и теперь он пришел за ней – эта фраза характерна для них обоих и дает представление об умных разговорах на званых обедах.) Еще я виделась с Литтоном – больным после приступа любви, сильнейшего со времен его чувств к Дункану[578]. Мы обсуждали с мраморноглазой бедняжкой Синтией Нобл[579], внимательной, насколько это возможно, О.Б.[580] и его жизнь. Я часто откровенничаю с Литтоном по поводу книг. Он полон энтузиазма, его разум открыт и внимателен в отношении книг, тогда как в вопросах любви загадочен. Дэди и Дуглас[581] оба были накрахмалены и напудрены, словно молодящиеся танцоры балета; ноги совершенно прямые, головы кудрявые, рубашки пестрые; они собирались на вечеринку к Китчину, чтобы, как оказалось, умереть со скуки, но выглядели они по этому случаю просто идеально. Литтону до них далеко. Однако наш ужин был скорее демонстративным, ведь заказывать еду из «Fortnum & Mason[582]» – это часть игры, часть жалкого, довольно интересного и все же глупого, показного и крайне ребяческого подражания другим людям.

18 июня, суббота.

Этот дневник почему-то очень тонкий; прошло полгода, а у меня осталось всего несколько листов. Возможно, я слишком усердно работала пером по утрам, чтобы писать еще и здесь. Последние три недели были омрачены головной болью. Мы провели неделю в Родмелле, из которой я помню только разные пейзажи, спонтанно открывавшиеся передо мной (например, деревня у моря июньской ночью с домами-кораблями и густой дым с болот), а еще немыслимое удовольствие от отдыха в тишине и покое. Я целыми днями лежала в новом саду с террасой. Сделка почти оформлена. В полой шее моей Венеры[583] гнездятся лазоревки. В один очень жаркий день приехала Вита, и мы пошли с ней на реку. Пинкер уже плавает за палкой Леонарда. Я читаю всякую дрянь: Мориса Бэринга, спортивные мемуары. Потихоньку начали приходить идеи, и я вдруг сочинила (в тот вечер Л. ужинал с «апостолами») целую историю о «Мотыльках», которую, наверное, напишу очень быстро, в перерывах между главами моей многострадальной книги о художественной литературе[584]. Теперь мотыльки, думаю, облепят скелет идеи – идеи пьесы-поэмы, некоего непрерывного потока не только человеческих мыслей, но также волн от корабля, ночного бриза и т.д., и чтобы все они двигались вместе, а в этот поток врывались яркие мотыльки. Мужчина и женщина сидят за столом и разговаривают. Или они должны молчать? Нужна история любви; в конце она впускает в дом самого большого мотылька. Противопоставление может быть следующим: она говорит или думает о возрасте Земли, о смерти человечества, а мотыльки продолжают прилетать. Вероятно, образ мужчины можно оставить абсолютно замутненным. Франция; море; ночь; сад под окном. Но идее еще надо созреть. Я немного размышляю над ней по вечерам, когда граммофон играет поздние сонаты Бетховена[585]. (Окна дрожат и рвутся с задвижек, словно мы на море.)

Мы были в Гайд-парке, где маршировали церковные парни; офицеры на лошадях и в плащах словно конные статуи[586]. Подобные сцены всегда наводят меня на мысль о человеческих существах, играющих в какую-то игру, полагаю, ради собственного удовлетворения.

Мы были на вручении Готорнденской премии[587] Вите. Ужасное зрелище, как по мне: на сцене ни одного джентри[588], а только Сквайр, Дринкуотер и Биньон[589] – из всех нас, болтливых писак, лишь они. Боже мой! Какими же ничтожными мы все выглядели! Как нам притворяться, что мы кому-то интересны и что наши произведения имеют хоть какое-то значение? Само писательство вдруг стало бесконечно противным. Не было никого, о ком я бы могла сказать, что он читал и ему нравится или не нравится «моя писанина». Да и моя критика никому там не интересна; умеренность и посредственность всех присутствующих поразила меня. Но, возможно, поток их чернил гораздо интереснее, чем внешний вид: плотная одежда, мягкость и благопристойность. Я чувствовала, что среди нас нет ни одного человека со зрелым умом. По правде говоря, это были толстые скучные представители среднего класса, а не аристократы. Ночью Вита рыдала.

22 июня, среда.

Женоненавистники приводят меня в уныние, а ведь и Толстой, и миссис Асквит ненавидят женщин. Полагаю, моя депрессия – форма тщеславия. Но это касается всех резких суждений с обеих сторон. Я ненавижу жесткий догматичный пустой стиль миссис Асквит. Но хватит! Напишу о ней завтра[590]; я каждый день о чем-нибудь пишу и специально выделяю несколько недель для зарабатывания денег, чтобы к сентябрю положить в наши карманы по £50. Это будут мои первые собственные деньги с тех пор, как я вышла замуж. До последнего времени я никогда не испытывала в них нужды. И я легко смогу заработать, если захочу, но избегаю писать ради денег.

Вчера умер отец[591] Клайва. Гарольд Николсон и Дункан ужинали с нами, а потом пришла Несса, очень молчаливая, невозмутимая и, возможно, критически настроенная[592]. Думаю, мы, как семья, не доверяем посторонним людям. Мы точно для себя решаем, кто не обладает необходимыми достоинствами. Рискну предположить, что Гарольд ими не обладает, но в то же время многое в нем мне нравится: он быстрый, безрассудный и импульсивный; в каких-то вещах очень умный; моложавый; наполовину дипломат, наполовину интеллектуал; не пара Вите; зато честный и душевный. Л. говорит, что он слишком заурядный. Мне понравился наш с ним маленький дуэт. Он носит зеленую или голубую рубашку с галстуком; загорелый; пухлый; дерзкий; живой. По сравнению с Л., он, как мне показалось, был неубедителен в разговоре о политике. Сказал, что только со мной и Л. он чувствует себя абсолютно в своей тарелке. Рассказывал истории, которые звучали довольно плоско в голых комнатах Блумсбери.

23 июня, четверг.

Этот дневник будет процветать за счет моей скудной светской жизни. Никогда еще я не проводила лондонское лето так тихо. Выскользнуть из толкотни незамеченной очень легко. Все считают меня больной и не беспокоят. Никто ни о чем не просит. Тщеславие твердит, что это мой собственный выбор, а не их, но какая же все-таки роскошь – сохранять спокойствие в эпицентре хаоса. Стоит мне только поговорить и напрячь мозги – весь день я потом в унылом настроении и с головной болью. Тишина дарит спокойные безмятежные утра, когда я наспех разделываюсь с основными делами и проветриваю мозги во время прогулок. Буду праздновать победу, если смогу избежать головной боли этим летом.