Винцент Шикула – Словацкая новелла (страница 63)
А какое теперь твое жизненное пространство, Рудольф Буссе, помещик кубанский, угольный барон донбасский, промышленник уральский? В Словакии, в краю, который ты игнорировал, находится твое двухметровое жизненное пространство. В Гунковцах. Гунковцы… Ты не знал, как это произносится, не предполагал даже, что какие-то Гунковцы существуют на свете. Вот видишь — они существуют. А ты — нет. Твои родные, если их не раз бомбило, вероятно, и не знают, куда ты запропастился.
Знаешь, кому в конечном итоге была выгодна твоя смерть, Рудольф Буссе? Промышленнику, делающему кресты. Это была последняя польза, которую ты кому-то принес. Возможно, он получил за тебя двадцать пфеннигов, а может, и пятьдесят, я не знаю. Наверно, он еще жив и расширил свое предприятие в послевоенные годы до большого акционерного общества. Ведь и сегодня еще есть такие, которые охотно засеяли бы воинскими крестами каждый гектар нашей планеты.
Вот видишь, Рудольф Буссе! И теперь не жди никаких фальшивых фраз, не жди, что я тебе скажу: «Прости нас таких, какие мы есть. Я больше на тебя не гневаюсь». Такими фразами потчевали друг друга люди после первой мировой войны в надежде, что ничего подобного уже не повторится. Но прошло двадцать лет — и ты, немецкий солдат, снова замаршировал. Ты ничем не можешь оправдать ни свою армейскую жизнь, ни свою смерть, ни то, что ты лежишь на моей земле…
Разве я знаю, что ты натворил там, где ступал твой сапог? Ты надеешься, что смерть все сгладит, что перед ней все мы равны, что смерть — это высшая цена, которую человек может заплатить за свою вину? Как ты хочешь равняться с теми, кого ты перебил, чем ты можешь оправдать то, что лежишь так далеко от своего дома? Нам, которые остались живы в странах, в которых тебе нечего было искать, нам ты и тебе подобные испортили самые лучшие годы нашей жизни. Что тебе было надо, немец с удивительным именем, в моей трудовой, миролюбивой стране?
Кто знает, может, ты никого и не убил — ни мужчину, ни ребенка, ни женщину, — хотя едва ли кто может это утверждать во время войны. Возможно, и так… Но что ты тогда, немецкий солдат Буссе? Невинная жертва? Ты думаешь, что лицом к лицу с ужасами, которые принесли немцы миру, еще существует нечто такое, как невинная жертва — немецкий солдат? Убил ты или нет, но ты лежишь в моей земле. И это уже вина, за которую иначе заплатить нельзя. Нет невинной жертвы немецкого солдата, ее не было в этой войне. Ты это знал? Вы это знали? Тем хуже, если не знали.
Не из ненависти я говорю тебе, немецкий солдат со странным именем, что я рад, что ты мертв и лежишь здесь. Если бы жил ты, не жил бы я, а в этом — существенное различие, потому что не я пришел разбойничать к тебе на родину, а ты ко мне.
Столько стран ты прошел, немецкий солдат, и именно здесь должно было случиться то, что случилось. Стоило ли маршировать, глотать пыль европейских дорог, нападать, убивать, стрелять, в ужасе прятаться, мерзнуть, шлепать по грязи — стоило ли делать все это за кубометр словацкой земли с деревянным крестом?
Я обвел взором это странное кладбище. Кресты стояли там ровными рядами, и только некоторые уже покосились. И снова и снова мне хотелось крикнуть: «Что вам здесь было нужно, немецкие солдаты?»
РАССКАЗ, ПОЛНЫЙ СНЕГА
Я ждала этого дня, как безумная. Мне было двадцать два года, и все эти двадцать два года я мечтала о той минуте, когда наконец сумею вырваться из дому и уехать от родителей.
Стояло зимнее утро. Я уложила, с трудом сдерживая волнение, свои пожитки, книги, платье и отправилась в путь-дорогу по примеру сказочных героев. На дворе шел снег. Я смотрела, как ветер подхватывает и кружит в воздухе белые хлопья, и мне почудилось, будто снег падает совсем наоборот — с земли на небо. Приятно видеть мир, его серьезную, подчиненную физическим законам сущность вот так — вверх тормашками. И чувствовать в себе стремительное движение, когда сердце готово вырваться из груди, а рассудок молчит.
После долгих поисков мне удалось наконец поймать грузовое такси, но мои вещи сбросили ровно за километр от нового жилища. На дороге была гололедица, а таксисты оказались сущими разбойниками. Моим страданиям положила конец ватага юных сорванцов. Они вытащили меня из снега и спустили с горы все мое движимое имущество на санках, потом протащили его мимо колодца и устремились вверх по узенькой тропинке между покосившимися заборами, преображенными снегом в мечту невесты кондитера.
Дорога упиралась в калитку с угрожающей надписью:
«Осторожно!!! Злая сабака!!!»
Свирепые восклицательные знаки несколько смягчались наивным добродушным «а». Калитка была дряхлая, и у меня имелся от нее маленький ключ. Только у меня. Я крепко зажала его в руке, стараясь продлить наслаждение.
А снег все падал и падал, тая на руке и опускаясь на ключ белыми готическими значками крошечных снежинок. Мне страстно хотелось, чтобы в эту минуту играла торжественная музыка. Замок заупрямился. Потревоженная шумом собака залаяла, потом злобно зарычала, морозно позвякивая цепью. Из сада, задрав хвост трубой, плыл навстречу мне кот.
— Здравствуйте! — поздоровалась я с ним учтиво, как с местным старожилом. Он покосился на меня своими желтыми глазищами и ничего не ответил.
Деревянная хибарка пряталась между старых слив. За ней выстроились черные осиротелые дубы.
Взяв на кухне миску с приготовленным для собаки супом, я вышла во двор. Собака запрыгала, гремя натянутой цепью. К вечеру мы познакомились ближе, но сейчас встретились лицом к лицу впервые. Это была злющая собака, пятнистая, под стать гиене, из узкой пасти текла слюна, поблескивали клыки.
У меня задрожали руки.
— Милая моя псина… Ах ты мой барбосик… — подлизывалась я к нему, но пес твердо знал, что эти лицемерные слова вызваны страхом. Он косился на меня маленькими желтыми глазками и посмеивался в усы. Я подошла к нему настолько, что при желании он мог меня укусить, и подсунула ему миску. Пес потянул носом и фыркнул с таким высокомерием: «пф!» — ну точь-в-точь как мой отец, когда на ужин варили лапшу.
— Ешь-ешь, чего нос воротишь! Тут витамины! — заставляла я.
В конце концов он снизошел и милостиво сунул морду в миску. Я нащупала кольцо на ошейнике. Шерсть пса была мокрая и жесткая. Тело его напружинилось в настороженном ожидании. Наконец, я отстегнула цепь от кольца и пес оказался на свободе. И в эту минуту, будто он прекрасно видел все мои движения, он отскочил в сторону, закружился на месте, кувыркнулся в воздухе и — фью — прямо к забору, и — фью — закружился перед домом. И снова. И назад. В эту минуту я его полюбила. Мы были сродни друг другу. Я была таким же сорвавшимся с цепи существом, которое, высунув язык, носилось около своего дома.
— Ах ты, псина! Ну иди сюда, глупыш! — позвала я. — Иди, поешь!
Подбежав ко мне, пес уперся передними лапами мне в пальто и разрешил потрепать себя по шерсти. Я уже не боялась его, и он знал это.
Кот застыл на стуле возле плиты. Раскормленный и вульгарно пестрый. Но душа у него, как и у всех котов, была независимой душой мужчины. Я налила ему молока. Он даже не пошелохнулся, уставившись на меня глазами хозяина, встречающего никудышную хозяйку. Опустившись на колени, я стала ломать дубовые ветки. Огонь с жадностью набросился на них, и сероватые листья съежились на жару. Огонь перескакивал с безумной радостью садиста с ветки на ветку. С напряженным вниманием ребенка, выросшего в доме, где скверное центральное отопление, следила я за этим аутодафе. Подбрасывая ветку за веткой, смотрела, как они не сдаются, защищая себя капельками влаги, и наконец, выбившись из сил, вспыхивают голубым пламенем.
Мне было очень хорошо. На щеках вспыхнул лихорадочный румянец от неожиданного волнения. Я представила себе черные дубы там, за садом, дремлющие яблони вокруг по косогору и деревянную хибарку, где, точно сыр под стеклянным колпаком, хранится моя радость. Вокруг — ни одной живой души, никто не требует, чтобы я поступала так, а не этак, никто не надоедает своими наставлениями по поводу моей прически, сигарет, чтения и сна. Теперь я совсем одна. Как солнышко. Я засмеялась, и кот бросил на меня укоризненный взгляд. Я решила, что уже сыта по горло всякими нравоучениями и, схватив кота за уши, перевернула его в воздухе, чтобы он потерял всю свою спесь.
— Ты самая заурядная облезлая крыса, пестрятина несчастная, хориный хвостик, — ругала я его, и кот прекрасно понимал все мои обидные слова. Потом, схватив метлу, я исполнила нечто среднее между диким «мэдисоном» и акробатическими прыжками и прошлась в танце по всему дому — по моему, моему, моему королевству. А кот забился под диван, где в пыльном одиночестве ему следовало смириться с мыслью, что отныне королева здесь я, а он в лучшем случае «собеседник, которого терпят из милости». И я откромсала ломоть хлеба поперек всего каравая, и это было настоящее пиршество.
Затем наступила желанная, столько раз пережитая в мечтах хаотическая деятельность. Дрожа от волнения — сердце выделывало такие фокусы, будто я напоила его целым литром кофеина! — я взялась за обстановку. Прежде всего развесила картины Слободы; фотографии дедушек за стеклом, групповые снимки конфирмантов и членов союза садоводов перекочевали в чулан. «Вы разрешите мне немного навести порядок», — спросила я, получая ключи. «Можете делать, что угодно. Даже с помощью топора», — услышала я в ответ.