Виль Рудин – Пять допросов перед отпуском (страница 15)
— Иду раз в прошлом году, в самом конце, по улице в Берлине, по Лессингштрассе. Смотрю, группа, человек десять-пятнадцать. И спор у них там. Поровнялся, глянул — сидит на тротуаре немец, худющий, вид растерзанный, надета на нем драная-передраная форма вермахта, только свастику спорол, на глазах очки, темные, как у слепого. И табличка рядом, на асфальте: «Я вернулся из русского плена». И кружка, чтобы пфеннинги бросали. Ну, увидели меня — смолкли. Тут ко мне парень — из них, из немцев, в синей блузе, половину по-немецки, половину по-русски: «Камрад, это нихт гут, нехорошо, он обманщик!» Спрашиваю того немца, в форме: «Когда вернулись из советского плена?» Молчит. Я еще вопрос: «В каком полку служили? Кто командовал полком?» А он лицо в сторону воротит. Тут еще один немец вмешался, из тех, что рядом стоял: «Я же говорил — трепло он, а не солдат! Как это — своего полкового шефа не знает? Прав этот парень — обманщик он, в полицию его надо. Я сам весной из русского плена вернулся, не в таком же я виде, зачем он нас позорит?»
— Вон даже как! — майор-костромич от удовольствия причмокнул. — Так и сказал — позорит? И чем дело кончилось?
— Отвели в народную полицию, а уж через месяц я письмо от них получил, у них это здорово поставлено: напечатали портрет того субъекта в газетах, и оказалось, что никакой он не пленный и даже в армии не служил: слепой от рождения. Подсадок он, его наняли, чтобы людей будоражить, какими, мол, солдаты из России возвращаются...
Женщины, — Нина Николаевна и жены подполковников, — тоже то об одном спросят, то о другом, Алексей Петрович чего только не знал. А раз в шутку перевел разговор на женские моды:
— В Германии женщины любили помодничать, это издавна ведется. Скажем, Берлинский магистрат еще в 1334 году издал закон, так и назывался «Против роскоши». Весь я его, конечно, не помню, но было в нем, между прочим, сказано: «Ни одна женщина или девушка не имеет права носить на себе и на своей одежде украшений стоимостью больше полумарки серебра. Также они не должны носить платки, затканные золотыми нитками, или носить на голове золотые обручи в виде украшений...»
Нина Николаевна, — женщина миниатюрная и грациозная, даже купальничек сидел на ней с шиком, словно специально, по заказу, связан был, — удивленно покачала головой:
— С чего это, Алексей Петрович, такие строгости? По мне — носи, если имеешь!
— В том-то и дело, — берлинские горожанки имели! Через Берлин лежал торговый путь из южных немецких земель на Восток, к славянам — в Польшу, Новгород, и берлинские женщины из купеческого да ремесленского сословий в таких нарядах щеголяли — не хуже дворянок. Вот и принял магистрат такое решение, сословных границ переступать было нельзя. Там, кстати, и еще одно ограничение было: «Женщины и девушки, выходящие замуж за берлинцев и привозящие с собой одежду в качестве приданого, имеют право носить ее четыре недели». Так что, пощеголяй месяц и прячь в сундук, ходи, как все!
Женщины весело рассмеялись, майор-костромич с сожалением вздохнул: вот бы сейчас такой закон, чтобы женщины за тем не гонялись, да за этим...
Нина Николаевна шутливо закрыла ему рот миниатюрной ладошкой:
— Слава богу, такого закона вам не видать! А теперь — купаться!
И все гурьбой, со смехом и прибаутками бежали в зеленовато-синюю воду, и Нина Николаевна, неизвестно как пронизывая нешуточные сегодня пенистые валы, уплывала подальше от берега, звала мужчин за собой — жены подполковников далеко заплывать не решались, плескались у берега...
И среди всей этой праздности, вдали от Шварценфельза, от привычной суматошной жизни, от тысяч дел, захлестывавших его с утра до вечера, Алексей Петрович постепенно начал испытывать томительную душевную пустоту.
Не потому, что не мог видеть Карин, он знал, что отпуск в конце концов кончится; не потому, что за эти недели не получал — да и не мог, разумеется, получить, — ни одного письма от нее.
Все последние месяцы в Шварценфельзе жизнь его была наполнена таким светом, — и он мог себе теперь в этом сознаться, — что несколько курортных недель никак и ничего не могли изменить в его душе. И все же не о том он думал, как трудно ему будет потом, когда он вернется, когда Карин снова будет рядом и когда надо будет снова надеть на душу кольчугу.
С каждым днем Алексей Петрович испытывал все нарастающее желание поехать в тот маленький городишко на рубеже России и Украины, где он жил до войны с Лелей и детьми. Поехать в Белоярск...
Для многих родина — тот город, та улица, где прошло детство, где нашел первого друга, где пережил первую обиду, где первый раз поверил в себя, в то, что ты не сам по себе, что с тобой другие считаются.
Родители Алексея Петровича до революции жили в Воронеже, и сам он родился в Воронеже, но в двадцатом году отца, — тот работал машинистом на железной дороге, — убили бандиты, когда он вел состав с хлебом, а через полгода умерла от тифа мать, и с год Алексей беспризорничал, сбегал из разных детприемников и снова в них попадал, пока наконец не осел в белоярском детдоме — люди здесь оказались правильные. Алексей же, — ему тогда шел тринадцатый год, — таких людей и искал, чтобы, как отец, правильными были: где надо — поругают, где заслужил — похвалят, и чтобы поучить могли, и хлебом дармовым не попрекали, потому что не виноват он, что без родителей остался.
Беспризорная жизнь не испортила Алексея — ни к вину, ни к куреву не пристрастился, баловства с девчонками не терпел и вообще слыл в детдоме праведником. Особой силой похвастаться не мог, но драться умел зло, боли не боялся, и связываться с ним не любили: знали, что постоять за себя сумеет.
Там, в Белоярске, Алексей впервые проявил характер: не дал в обиду Толяна-заику, парнишку щуплого и безответного, у которого Андрей Бобров, признанный в классе силач и задира, повадился отбирать хлебные пайки. Бит был Андреем дважды, но считал себя правым и не отступился. К воспитателям жаловаться не пошел — у них такого не водилось, не ябеда! И с неделю класс настороженно ждал, что будет: Андрей не только у Толяна-заики хлеб забирал. И когда они в третий раз столкнулись — Андрей и Алексей, — Андрею ударить не дали, еще парни вмешались, Мишка Бакутин, плечистый, медлительный, из вечных молчальников, и Ваня Кудря, чубатый пересмешник. Андрею всыпали и сказали, чтобы из комнаты убирался, и за партой ему места не будет, а воспитателям пусть сам объясняет...
Туда, в Белоярск, Алексей Петрович вернулся из пединститута, в Белоярске встретил свою Лельку и там прожил с ней шесть радостных лет. Городишко этот, пропитанный запахом яблок, овеянный теплыми степными ветрами, пронизанный щедрым солнцем южной России, был для Алексея Петровича тем неповторимым, единственным местом, о котором человек вспоминает, когда его спрашивают — где ваша родина? В нем всегда, все время, жила память о Белоярске, но он не мог поехать туда, не находил в себе сил для этого: немыслимым казалось, что городок живет, и стоят на знакомых улицах знакомые дома, и течет в зеленых берегах прозрачная Лебедянь. Все как до войны, как прежде, а их нет — ни большеглазой Лельки, ни Машеньки в цветастом сарафанчике, ни Олежки с носом-кнопочкой... И в прошлом году, когда возвращался от Ивана Сумина, из Сызрани, в Белоярск не поехал, хотя возможность была. Проболтался вместо Белоярска лишнюю неделю в Москве...
Но теперь что-то переменилось в душе Алексея Петровича, и он, лежа на горячем галечном пляже, рассказывая сам или слушая вечные анекдоты майора-костромича, томился все больше и больше. Ему хотелось пройтись еще раз по скрипучим дощатым тротуарам, вдохнуть запах сочной листвы, увидеть дом, у которого вечерами ждала его с уроков Лелька. Он ни в чем не считал себя виновным перед ними. Он полюбил хорошую женщину, и она тоже ни в чем не была виновата: ей тоже досталось в жизни всякого лиха. И теперь Алексей Петрович хотел бы перенести в свою новую любовь светлую память о жене и детях, без чего жизни себе не мыслил. Он только не знал, как все это совместится в сердце, Карин с Арно и Леля с детьми, точнее, не понимал, что все уже совместилось в нем, и потому боялся сам себя, все тянул с поездкой, откладывал со дня на день...
Решился он неожиданно.
В тот день они запаслись хлебом, забрались всей ватагой на корму прогулочного катера и с веселым хохотом стали кидать в воздух крошки. Вьющиеся за кормой чайки ловили хлеб на лету, с пронзительными криками выхватывали добычу из воды, кидались друг на друга. В лицо бил упругий теплый ветер, летели с носа соленые брызги, над капитанской рубкой надрывался Александрович на заезженной шипящей пластинке. Алексею Петровичу подумалось: вот так же кидала Машенька хлеб хозяйскому Полкану и тот ловил куски и смотрел на ребенка умильными глазами...
Белоярский вокзал, построенный лет за десять до революции, несмотря на все последующие достройки и переделки, оставался прежним: приземистым и каким-то унылым. И, бывало, вспоминая Белоярск, Алексей Петрович представлял себе прежде всего именно вокзал, его зеленые стены и белые кирпичные наличники; отсюда он ушел в мае сорок первого на двухмесячные сборы командиров запаса, и на этих сборах застала его война. С того мая он Белоярска не видел...