реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Вахштайн – Воображая город: Введение в теорию концептуализации (страница 75)

18

Археологи, по факту, – единственные, кто изучает артефакты, хотя бы отдаленно напоминающие то, что в современной философии называется объектом. Этнологи, антропологи, фольклористы, экономисты, инженеры, потребители и пользователи не видят объектов. Они видят только планы, действия, поведения, распоряжения, привычки, эвристики, способности, комплексы практик, в которых отдельные комбинации более устойчивы, другие – более мимолетны, хотя никогда невозможно сказать, что – сталь или память, вещи или слова, камни или законы – гарантирует большую сохранность. Даже на бабушкином чердаке, на блошином рынке, на городских свалках, в кучах мусора, на заброшенных фабриках, в Смитсоновском институте объекты все еще полны жизни, воспоминаний, требований. В двух шагах от них всегда найдется тот, кто может завладеть ими и облечь новой плотью их побелевшие кости. Это воскрешение во плоти запрещено для археологов, потому что общество, создавшее эти артефакты и созданное ими, исчезло – полностью и навсегда [Латур 2017: 159–160].

Обращение к археологии здесь не случайно. Так называемая постпроцессуальная археология – один из надежных союзников социологов материальности [Turnbull 2002]. Но, как мы увидим далее, оммаж археологам в данном конкретном исследовании – скорее риторическая фигура.

Латур продолжает:

В «Каталоге редкостных объектов» Жака Карельмана [Carelman 1995] не найти сюрреалистического ключа, который изображен ниже – и тому есть причина. Этот ключ существует только в Берлине и его пригородах [там же: 159].

Берлинский ключ отличается от обычного одной особенностью: вместо головки (за которую мы обычно цепляем ключи к брелоку) у него точное повторение бородки (той части, которая вставляется в замок).

Латур крайне замысловато повествует о том, как вымышленный археолог попытался бы восстановить логику работы «берлинского замка» по внешнему виду ключа. (Любопытно, что в 2014 году этот вопрос решил исход одной из игр «Что? Где? Когда?»: не только придуманный Латуром незадачливый археолог, но и знатоки не смогли ответить на вопрос, как эта штука работает и зачем она нужна.) В действительности же принцип работы «берлинера» относительно прост. Вы торопитесь выйти из дома рано утром, чтобы, допустим, успеть к первой паре. Вы выходите из квартиры и подходите к двери своего подъезда. Дверь заперта. Нужно вставить ключ, повернуть его, отперев замок, и протолкнуть через замочную скважину наружу. Потому что вытащить его физически не получится. Выйдя за дверь, вы все равно не сможете вытащить ключ и кинуться к ожидающей вас машине – ключ заблокирован в двери. Нужно еще раз повернуть ключ, запереть подъезд снаружи, и только тогда его можно будет спокойно вытащить.

Латур издевается над воображаемыми оппонентами:

Будь наш археолог адептом символической антропологии, он, не сумев попасть внутрь, мог бы найти утешение, наделив этот ключ «символическим измерением»: в Западном Берлине до падения Стены люди, предположительно, чувствовали себя настолько изолированными, что делали ключи с двойной бородкой. «Вот, вот оно! Навязчивое повторение, массовый психоз осажденных, ось Берлин–Вена… Так и вижу себя, пишущим славную статейку о скрытом смысле немецких технологических объектов». Но наш друг, слава богу, всего лишь хороший археолог, привычный к жесткому принуждению и диктату объектов [там же: 163].

В чем состоит диктат берлинского ключа? В том, что ни один спешащий по своим делам жилец не сможет, выйдя, оставить дверь подъезда не запертой. Но это только часть «программы». Потому что требуется некоторая технологическая гибкость: дверь не может существовать лишь в одном «регистре». Именно тогда на сцену выходит консьерж:

Ключ смотрителя – без желобков, он тоньше и у него на классический манер всего одна бородка. Консьерж, и только он, может запирать и отпирать дверь, когда ему вздумается, вставляя ключ в скважину в горизонтальном положении, но вынимая его так, как это делают в Париже – спокойно оставаясь внутри своего жилища. После этого действия жильцы дома либо не могут запереть дверь (в течение дня), либо вынуждены запирать ее за собой (с восьми вечера до восьми утра). В Берлине этот стальной ключ выполняет механическим способом ту же функцию, что в Париже – электронные дверные коды [там же: 165].

Здесь открывается замечательная возможность произвести несколько высказываний о «дисциплинарных практиках» (со ссылкой на Мишеля Фуко), «объективации отношений власти» (со ссылкой на Пьера Бурдьё), о скрытых «политических смыслах внешне нейтральных технологических объектов» (со ссылкой на Лэнгдона Винера) etc. Но Латур идет дальше и вводит третьего (а в действительности – четвертого) персонажа: хитроумного сотрудника Центра исследований науки и технологий, который спилил с ключа канавки:

Его ключ обрел полное сходство с ключом консьержа. Вместо того, чтобы покорно запирать за собой дверь, он мог оставить ее открытой для своих ночных посетителей или днем запереть ее перед носом у непрошенного гостя, аннулируя действия консьержа [там же: 165].

Итак, у нас есть три «программы действий»: а) программа послушного и дисциплинированного жильца, б) метапрограмма консьержа, устанавливающего условия возможности пользования замком для послушных жильцов и в) антипрограмма «хакера», перепрограммировавшего свой ключ, чтобы обеспечить себе большую свободу доступа. Означает ли это, что сам ключ «растворяется» в действиях жильца, консьержа, хитроумного хакера или удрученного археолога (пытающегося реконструировать механизм замка по внешнему виду ключа)? Нет. В конечном итоге действие компьютерной программы не сводится ни к действиям написавшего ее программиста, ни – тем более – к действиям пользователей.

Понятия программ и антипрограмм Латур заимствует у Мадлен Акриш [Akrich 1992]. Все они являются разновидностями инскрипций – с их собственными «прескрипциями» и «рестрикциями». Описанный в предыдущей главе феномен транспозиции основывается как раз на латуровском феномене перепрограммирования объекта. Любопытно, что Латур при этом ничего не говорит об афордансах: тех «регистрах» материала, которые собственно и делают сценарии объектов возможными. Но мы уже видим, что соотношение «афорданс/сценарий» представляет собой соотношение множества потенциально возможных и актуализированных действий. Латур работает только на одной стороне этого различения.

В городе мы окружены миллионами технологизированных объектов, которые заставляют компетентных пользователей каким-то образом мириться с их диктатом или обходить его. Мы находим общий язык с краном на кухне, который явно предпочитает два положения: «кипяток» и «холодная вода». Мы используем столовые ножи вместо крестообразных отверток. Мы вынужденно подчиняемся диктату «лежачих полицейских», но довольно легко справляемся с дорожными камерами при помощи нехитрого приложения для смартфона. У каждого современного горожанина в запасе есть несколько тысяч нерефлексивных приемов, тактик и лайфхаков, позволяющих ему взаимодействовать с лифтом (жители многоквартирных домов сначала вызывают лифт, а затем закрывают дверь квартиры, чтобы сэкономить лишних полминуты) и мусоропроводом (мусор приходится расфасовывать по маленьким пакетам, чтобы они влезли в мусоропровод – иначе придется идти до мусорного бака), домофоном, счетчиком электроэнергии, кофеваркой и велосипедом, не говоря уже о двух главных диктаторах современности: смартфонах и автомобилях. (С 2018 года в некоторых европейских городах сигналы светофора дублируются специальными устройствами под ногами ожидающих на перекрестке пешеходов – чтобы погруженным в свои смартфоны горожанам было сложнее не заметить красный свет.) Описанный в первой главе «эффект Маккензи» станет куда более понятен, если мы примем во внимание действие самих интерфейсов, а не только практики нашего обращения с ними.

В контексте соотношения афордансов и сценариев городских объектов особенно интересным становится феномен «антисоциального поведения». Дональд Норман приводит следующий пример. Павильоны из армированного стекла на британских железнодорожных станциях всегда были излюбленным объектом вандализма, поэтому стекло было решено заменить фанерой. Однако эта замена лишь раззадорила вандалов: новые фанерные поверхности в мгновение ока стали покрываться надписями и граффити. Норман пишет:

Термин «афорданс» относится к воспринимаемым и актуальным свойствам вещей – преимущественно к тем из них, которые определяют возможности своего использования. Кресло допускает сидение. Но оно также допускает переноску. Стекло допускает смотрение и разбивание. Дерево – укрытие, выжигание и разрисовывание. Отсюда проблемы британских железнодорожников: если перегородки сделаны из стекла – их разобьют, если из дерева – их разрисуют. Планировщики оказались заложниками афордансов собственных материалов [Norman 1988: 84].

Как бы двусмысленно ни звучал этот тезис, но городской вандализм – один из наиболее наглядных примеров перформативного взаимодействия с городскими объектами, афордансы которых всегда больше, чем вписанные в них сценарии.

Латуровский теоретический ход позволяет говорить о городских объектах в категориях потенциальных и актуальных действий, предписаний и контрпредписаний. (Джон Ло и Викки Синглтон здесь еще более радикальны: технологические устройства – суть ритуалы, они сами являются паттернами объективированных действий [Singleton, Law 2013].) Но действовать – значит «опосредовать действия других». Следовательно, мы вынуждены говорить не о наших действиях посредством вещей, а о наших действиях совместно с вещами.