реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Вахштайн – Воображая город: Введение в теорию концептуализации (страница 69)

18

Нервюрный свод играет особую роль в том, что теперь

целое составлено из наименьших единиц (сразу приходят на ум articuli схоластических трактатов), которые гомологичны в том, что они треугольны в плане, и каждый из этих треугольников соприкасается сторонами со своими соседями [там же: 59].

В итоге готический собор начинает подчиняться тем же требованиям, что и схоластический трактат; например, требованию «взаимной выводимости», в соответствии с которым мы должны иметь возможность

представить себе не только интерьер, исходя из экстерьера, или вывести форму боковых нефов из формы центрального нефа, но также и, скажем, организацию целого здания из поперечного разреза одной колонны [там же: 61].

Более поздний ренессансный архитектурный канон потребует от здания гармонии и пропорции. Но дедуктивный разум схоластического человека требовал, прежде всего, максимальной внятности и объективности «изложения», последовательной экспликации оснований, манифестации частей в их взаимосвязи.

Откуда берется такая удивительная гомология между текстами и зданиями? Для Панофского и то и другое суть проекции некоторых привычек мышления:

Такие «умственные привычки» действуют во всех цивилизациях… Благодаря распространению тех или иных идей все мы, не имея глубоких познаний в биохимии или, скажем, психоанализе, тем не менее, рассуждаем с величайшей легкостью о витаминной недостаточности, аллергии и различных комплексах [там же: 48].

Именно коллективные формы мышления – а вовсе не архитектура сама по себе и не схоластика сама по себе – обладают для Панофского подлинным онтологическим статусом. Отсюда загадочная фраза, которой он завершает свое исследование: «Здесь схоластическая диалектика подвела архитектурное мышление к точке, где оно уже почти перестало быть архитектурным» [там же: 78].

Заметим, теоретическая стратегия Панофского одновременно и более, и менее радикальна, чем стратегия Эко. Менее – потому что Панофский не растворяет здания в текстах, не пытается концептуализировать их как системы знаков. Более – потому что его концептуализация вообще выносит за скобки любую функциональность собора. В конце концов, у нервюрного свода есть и другие задачи помимо пробуждения ассоциаций с параграфами схоластического трактата, например уменьшать давление свода на стены.

Умберто Эко пишет:

Историки архитектуры долгое время спорили о коде, лежащем в основе готики, и, в частности, о структурном значении стрельчатого свода и остроконечной арки. Были выдвинуты три главных гипотезы: 1) стрельчатый свод выполняет функцию несущей конструкции, и на этом архитектурном принципе, благодаря создаваемому им чуду равновесия, держится стройное и высокое здание собора; 2) у стрельчатого свода нет функции несущей конструкции, хотя такое впечатление и складывается, функцию несущей конструкции, скорее, выполняют стены; 3) стрельчатый свод исполнял функцию несущей конструкции в процессе строительства, служа чем-то вроде временного перекрытия, в дальнейшем эту функцию брали на себя стены и другие элементы конструкции, а стрельчатый неф теоретически мог быть упразднен [Эко 2006: 276–277].

Зная разобранное выше различение первичных и вторичных функций, следующий ход Эко легко предсказать. Все эти споры – суть поиски референта. Но в действительности не важно, выполнял ли на самом деле стрельчатый свод такую функцию, важно, что он ее означал. Какая разница, позволяло ли это архитектурное решение уменьшить боковой распор и сделать свод несущей конструкцией? Даже если нет, «все равно очевиден коммуникативный смысл стрельчатого нефа, тем более значимый, что неф, возможно, и задуман как свидетельствующий эту функцию, но не реализующий ее» [там же: 277]. В конечном итоге важен не референт и даже не денотат (совокупность действий с этим архитектурным объектом), а коннотат – архитектурно выраженная идея «причастности», как она понималась в средневековом платонизме.

Невозможно не восхититься экспансивностью семиотической концептуализации. Той легкостью, с которой она уничтожает идею функциональности как чего-то принципиально внеположного миру знаков. Сначала мы заменили функциональность «первичной (денотативной) функцией» – способностью объекта сообщать нечто о возможности своего использования. А затем над денотацией была надстроена коннотация – «вторичная функция», куда более ценная и интересная для исследователя-семиотика.

Подлинным идеологом этого крестового похода против функциональности был вовсе не Умберто Эко, а Ролан Барт. В небольшой статье «Семиология городского» он пишет:

Концепция изономии, характерная для Афин VI века, – это подлинно структуральная концепция. В то время идея города была исключительно семиотической (signifying), поскольку утилитаристская концепция городского распределения, основанная на идее функций и целей – бесспорно, доминирующая сегодня, – появится позже… Сейчас в исследованиях городского планирования снова возникает запрос на анализ значений. К примеру, некоторые планировщики и исследователи городского планирования обращают внимание на конфликт между функциональностью отдельной части города (допустим, отдельного квартала) и тем, что я называю ее семантическим содержанием (ее семантической силой). Поэтому, говорят они, демонстрируя недюжинную искушенность (но, может быть, нам как раз и следует начать с искушенности), Рим втянут в постоянный конфликт между функциональными потребностями современной жизни и семантической нагрузкой, взваленной на него самой историей. Этот конфликт между сигнификацией и функцией приводит планировщиков в отчаяние [Barthes 1986].

По мысли Барта, два препятствия стоят на пути семиотической интервенции в исследования города – идея функции и идея чистой (калькулирующей) рациональности. Как только с ними будет покончено, мы сможем говорить о городе как о языке, как о знаковой системе, все что останется – вывести метафору «язык города» за рамки чисто метафорического употребления. (Именно так, полагает Барт, Фрейд поступил с метафорой «язык сновидения».) Основателем же подлинно семиологического понимания городской архитектуры Барт называет… Виктора Гюго.

В «Соборе Парижской Богоматери» Гюго посвятил отдельную главу одной единственной фразе архидьякона: «Вот это убьет то» – книга убьет собор. В этой фразе, пишет Гюго,

выражалось предчувствие того, что человеческое мышление, изменив форму, изменит со временем и средства ее выражения; что господствующая идея каждого поколения будет начертана уже иным способом, на ином материале; что столь прочная и долговечная каменная книга уступит место еще более прочной и долговечной книге – бумажной. В этом заключался второй смысл неопределенного выражения архидьякона. Это означало, что одно искусство будет вытеснено другим; иными словами, – книгопечатание убьет зодчество [Гюго 2013: 107].

Гюго предлагает удивительно точный – одновременно семиотический и социологический – способ прочтения отношений между зданием и (печатным) текстом. В его нарративе смена правящих классов совпадает со сменой знаковых систем. И архитектура, как знаковая система прошлого, обречена. Ей на смену приходит литература: «…если зодчество случайно воспрянет, то оно уже не будет властелином. Оно подчинится правилам литературы, для которой некогда само их устанавливало» [там же]. Барт, впрочем, смягчает вывод Гюго: «Эту главу он посвятил соперничеству двух способов письма – письму в камне и письму на бумаге». Отсюда – довольно сомнительная параллель между Гюго и Деррида, проведенная Бартом.

Мы легко обнаружим метафору «язык архитектуры» и в поверхностных научно-популярных изданиях, и в серьезной архитектурной теории [Дженкс 1985]. К первым относится книга К. Д. Крейго «Как читать архитектуру»:

Грамматику архитектурного языка составляют три ключевых аспекта: типы и предназначение зданий; стили различных периодов; материалы, из которых возводились здания [Крейго 2018: 6].

Внимание к материалам не должно вводить читателя в заблуждение. Материал здания здесь – лишь элемент «архитектурной грамматики».

Куда более развернутую теоретическую схему предлагает Роберт Вентури в своем исследовании Лас-Вегаса:

Является ли знак зданием или, наоборот, здание является знаком? Эти отношения и сочетания – знаков и зданий, архитектуры и символики, формы и смысла, водителя и придорожной полосы – весьма существенны для сегодняшней архитектуры и подробно обсуждались целым рядом авторов. Однако до сих пор они не были изучены детально и систематически [Вентури 2015: 95].

Свой теоретический выбор Вентури делает без колебаний:

Знак важнее архитектуры… Знак перед магазином – это поп-аттракцион, а само здание позади него – скромная необходимость. Архитектура – это то, что дешевле. Иногда само здание становится знаком: магазин, торгующий утиным мясом, построен в форме утки и называется «Лонг-айлендский утенок»; это и скульптурный символ, и архитектурный контейнер [там же: 35].

Собственно, отсюда предложенное Вентури разделение зданий на «уток» и «декорированные сараи», а также знаменитая классификация архитектурных знаков на геральдические, физиогномические и локационные.

И все же пропасть разделяет архитектурный знак как объект концептуализации и концептуальную метафору «архитектура как знаковая система». Практикующему архитектору – при всем радикализме его манифестов – сложно редуцировать здание к знаку. Напротив, исследователь-семиотик не ограничен в своем теоретическом воображении требованиями ремесла.