Виктор Тельпугов – С кем ты и ради кого (страница 49)
— Что ты! Как только узнает про нашу житуху — бросит все, пропуск оформит, примчится. Точно знаю.
— Ну тогда пиши, что живешь в особняке и подают тебе по утрам кофе в постель.
Весь день Слободкин думал о матери, о том, как ей живется сейчас. Даже плакат с изображением седой, старой, много пережившей женщины заставлял его подчас вздрагивать. Что бы такое придумать? Чем помочь? Зимовца спросить? Каганова? Нет, они бессильны тут что-либо сделать. Поговорить со Скурихиным? Он сам небось не выбрался еще из больницы…
А капля воды, сползшая со стенки чайника на спираль плитки, все шипит и шипит в ушах Слободкина, сверлит сердце, насквозь прожигает. Пуля сердца не тронула, осколок миновал, но капля точь-в-точь угодила, по-снайперски…
Слободкин не мог вспомнить, как на следующее утро чуть свет оказался на барахолке, которую ненавидел за то, что, имея деньги, там даже сейчас все можно купить — от хлеба до валенок. Так, по крайней мере, слышал он от рабочих в цехе. Цены были, по их рассказам, фантастические. Особенно почему-то вздорожали якобы спички — в сотни раз по сравнению с их прежней стоимостью.
Сегодня, шагая вдоль рядов торгашей, он убеждался в этом воочию. За стакан обыкновенной махорки, к которой он решился на всякий случай прицениться, с него заломили такое, что Слободкин беззвучно выругался и пошел дальше, стараясь не глядеть на буханки рыжего хлеба, крынки топленого молока, бруски белого сала… Не глядеть на них, не слышать их одуряющего запаха. Просто так — пройти мимо всего. Из любопытства. Чтобы потом когда-нибудь вспомнить — до чего же это было дико и непонятно.
Впрочем, война есть война — все наружу, все без прикрас. В ком душа была чистая, светлая, она — наступит час, придет миг — еще ярче высветится. В ком дрянь бродила — до краев подымется. Как вот у того, например, что стоит, обнявшись с пшеничным караваем. Пальцы сплетены на пузе, аж посинели. Глаза нахальные. Таких Слободкин раньше только на карикатурах видел. А тут — вот он, пожалуйста, живой.
Или вот та баба. Откуда такое самодовольство? Гогочет, как лошадь. Здорова, гладка! И щеки полыхают пунцово.
И сколько тут таких! Нагоняют и нагоняют цены. Все в заботах о том, как бы охмурить человека.
Над их толпами облаком плывет отвратительный гвалт. Кажется, разразись сейчас взрыв фугаски — и он потонет в клекоте луженых глоток.
Слободкин давно не бывал на рынке. Неужели и тогда, до войны, все было так же? Нет, конечно, именно теперь вся эта дрянь выползла. Раньше ее почти не видно и не слышно было. Хоронилась до поры. Он не мог точно вспомнить сейчас, к кому относились строки Маяковского: «Оглушить бы вас трехпалым свистом!» — но именно эти полные злости слова рвались сейчас из сердца Слободкина. Он шагал вдоль рядов торгашей и про себя повторял строку за строкой. И странное дело! Какая великая у слов оказалась сила! Даже у каждого в отдельности. Вот уже рассечено ими облако гвалта, вот качнулось, сносимое в сторону… Минута — И стих, только стих звучит над базарной сутолокой:
На несколько коротких минут дышать стало легче, свободней. Но вот кто-то остановил его, дернул за рукав:
— Что продаешь?
Перед ним стоял тип, похожий на того, обнявшегося с буханкой.
— Ничего! — огрызнулся Слободкин.
— Неужто покупаешь? Интересно!..
— Иди ты знаешь куда!
— Нет, серьезно, солдат, может, карточки есть?
Слободкин взглянул на бесцеремонного барышника с удивлением:
— Тебе что нужно?
— Я сказал уже: карточки. Русский язык понимаешь? И не бойся, не ты первый, не ты последний. За рабочую хлебную тыщу шестьсот кладу, не торгуясь. Цены знаешь небось?
«Тыщу шестьсот?!» — Слободкин стоял растерявшийся, сбитый с толку, обалдевший. «А что, если в самом деле продать и отправить деньги матери? Все тысяча шестьсот? И еще из получки выкроить? Напишу ей, что зарабатывать стал больше, пусть купит себе хлеба или муки…»
Слободкин прикидывал, думал, а рука уже сама нашаривала в кармане карточку. Неожиданно для себя он сказал негромко, но решительно:
— За тыщу шестьсот согласен.
Со стороны могло показаться, что два человека обменялись дружеским рукопожатием. Никто не заметил, как весь содрогнулся Слободкин от прикосновения к холодной руке. Как другой, прежде чем небрежно сунуть за пазуху купленную карточку, успел так же небрежно и в то же время ловко, с тонким знанием дела, глянуть ее «на свет» — не фальшивая ли? Как смущенно, не пересчитывая, Слободкин опустил в карман пачку жирных, сильно потрепанных и от того уже не шелестевших, словно безжизненных бумажек.
На почту идти времени уже не было, и Слободкин с рынка направился прямо в цех. Он еще не знал, как сумеет прожить целый месяц без хлеба. Знал только одно — от Зимовца продажа карточки должна быть скрыта во что бы то ни стало. «С голодухой как-нибудь справлюсь. Не впервой. А вот как быть с Зимовцом? Лучше всего, пожалуй, не ходить вместе с ним в столовку».
Ухватившись за эту идею, Слободкин старался теперь продумать ее во всех деталях. Попросить Каганова, чтобы перевел в другую смену? Но ритм работы такой напряженный, рабочих рук не хватает, и смены все перепутались, давно уже «заходят одна за другую», как сказал недавно на летучке Баденков.
И все-таки надо попытаться всеми правдами и неправдами разминуться с Зимовцом в сменах. Не бесконечно же штурм на аврал налезать будет?
До самого обеда Слободкин и так и этак прикидывал, как ему «оторваться» от Зимовца, и ничего придумать не мог. А в цехе вдруг появился Строганов. С ним шли Баденков, Каганов, еще какие-то люди. Проходя мимо Слободкина, парторг узнал его, остановился, поздоровался за руку, приветливо заговорил:
— А! Фронтовик! Как успехи?
— Все нормально, — ответил Сергей.
— Хорошо или нормально? — спросил Строганов.
— Нормально вполне.
— Как поживает десант?
— Какой десант? — удивился Слободкин.
— Вот тебе раз! Савватеев мне докладывает, что у нас целый взвод парашютистов сколачивается, а главный закоперщик и знать ничего не знает!
— Я от всего отстал немного, — как бы извиняясь, сказал Слободкин.
— Ничего себе отстал! Сказать вам, сколько вы провалялись после той бомбежки?
— Сколько?
— С точностью до одного часа знаю, если хотите.
Строганов достал из кармана гимнастерки записную книжечку, быстро нашел нужную ему страничку, поднес ее к глазам Слободкина:
— Точно?
— Вам честно сказать?
— Не понимаю, — удивленно посмотрел на Слободкина парторг.
— Сбился со счета в той больнице… Поверите?
— Вы молодой, товарищ Слободкин, дьявольски молодой! Вот и забываете. Вам можно. А я стареть начинаю, записывать стал. Тут у меня и про больницу, и про кружок парашютный, и про всякое такое. Так вот, насчет кружка — это толково. И даже помогу, если хотите. Только ребят прежде поры фронтом не дразните особенно. Договорились? Нам люди все еще вот как нужны! Специально бронируем. Даете слово, что сознательным будете?
— Да, — неуверенно ответил Слободкин.
— Ну и прекрасно. А затея, в принципе, повторяю, отменная. Как представлю, даже завидки берут.
— Может, и вас записать? — пошутил Слободкин.
— А возьмете такого?
Строганов постучал ногой по станине станка. Раздался какой-то странный звук.
Увидев, как смутился Слободкин, Строганов сказал:
— Берите смело: ногу мне на заводе чинили. Дюралевая, не сломается. И еще кабинет мой в вашем полном распоряжении. Это уж без шуток. Вместе со столом. Как раз такой, какой вам нужен — полированный, длинный, метров восемь. Словом, в любое время приходите и начинайте. С питанием у вас как? Неважно?
Слободкин решил соврать. Только сделал это, кажется, слишком лихо. Парторг посмотрел на него с нескрываемым удивлением, но ничего больше не сказал, молча пожал руку и двинулся дальше.
— Ты, Слобода, теперь на виду у всех, так что в случае чего держи хвост трубой, — сказал Зимовец поздно вечером в бараке, поудобнее устраиваясь на своей половине койки: — Строганов возле одного тебя полчаса простоял.
— Не говори! А ты прав, мужик он свойский. Рабочие его любят, наверно?
— Ну, в любви рабочий класс объясняться не мастер, а так вроде ничего, уважают. В парашютисты к тебе просился?
— Стол свой для укладки отдает. Приходи, дескать, в любое время, у нас с тобой интересы сходятся — тебе нужен длинный стол, мне — короткие заседания. Представляешь, говорит, как теперь легко мне будет любителей многословных речей останавливать? А он, оказывается, инвалид?
— Скрывал первое время. Хромает и хромает. Потом, когда в инструментальном ногу ему мастерили, кто-то из слесарей проболтался. Оказалось, это еще на финской его.
— Я сначала решил, что ты брешешь. «Парторг, парторг! Скромный. Все знает. Все видит». Ну, думаю, Зимовец перед начальством дрожит.
Если бы в бараке было светлей, Зимовец увидел бы чуть улыбающиеся глаза друга.
О чем он думал сейчас? О первой роте? О кружке, который теперь скоро начнет работать?