Виктор Шкловский – Собрание сочинений. Том 3. Ремесло (страница 59)
Старый антенский пустынник умер.
Французский народ, – писал Жуи, – не имеет уже своей отличительной физиономии, бедствия до такой степени преобразили черты его, что его совершенно нельзя узнать.
Гильом погиб так:
Бьет двенадцать часов, и пушечный выстрел возвещает прибытие Наполеона; он является посредине восклицания солдат. Никогда признаки более достоверные не предвещали одного из тех великих событий, которые мгновенно изменяют вид государства. Каково будет их последствие?
Одним из последствий было то, что Гильом чистосердечный умер и вместо него приехал Гвианский пустынник, прямо с реки Ориноко. Его поддерживал с одной стороны слуга медного цвета, с другой стороны – мулатка.
Поколение масок одного и того же человека чрезвычайно любопытно, тем более что, может быть, в нашей литературе старый Рудый Панько и, может быть, сам Белкин знакомы с пустынниками.
Пустынники добродетельны, добродетель имеет свою историю. Во имя добродетели рубили головы во время Французской революции. Робеспьер был добродетелен.
Наш Михаил Чулков говорил, что он пишет для добродетельного человека и что ему все равно, кем бы ни был его читатель, если он добродетельный. Добродетель того времени наступательная, она представляет собою протест против родовитости.
У добродетели есть свое государство – Америка, где родовитости не существует. У добродетели есть посол – Франклин, костюм и длинные штаны, цилиндр и палка.
У добродетели есть подданные, они голые и живут в колониях. У добродетели есть потомки.
Я познакомлю вас впоследствии с одним из них – с Гончаровым, и вы узнаете его по костюму.
У добродетели было поражение – реставрация. Правда, здесь добродетель приспосабливалась.
Приспосабливались не все. «Неистовая школа», школа цыгарочная, гальваническая, пуншевая, как называл ее Пушкин, протестовала. Добродетель Шиллера приводит героя к разбойникам. Добродетель в «Коварство и любовь» взята для иронии. «Неистовая школа» ушла от добродетели к мертвым ослам и обезглавленным женщинам, в подземелья, хвасталась чуть ли не любовью к трупам и восхищалась новой наукой, превращенной во что-то похожее на магию.
Эта сторона «неистовой школы» прошла у нас не так ярко. Наши пустынники были мирней и дольше удержались в скитах.
Полевой ясно представлял связь пустынников с поколением старых журналов и в то же время считал себя прямым потомком Новикова; он говорил:
Мы не будем списывать Жуи, не будем называться студентами-недоумками, лазить на чердаки переулков близ Патриарших прудов, не будем переселяться в Лужники или в Белый город, не будем вам говорить о питье чаю с Пафнутьем Евстигнеевичем и жаловаться на больные наши ноги. Нет, мы будем невидимы и безыменны для вас и для публики.
Полевой издавал «Нового живописца». Его традиция как будто совершенно ясна.
Дедушка мой, Живописец, имел честь забавлять и поучать таким образом поколения семидесятых годов. Тогда еще свежа была слава Аддиссонов и Стилей. Но с тех пор переводились на Руси Живописцы и перевелись в наше время совершенно.
Полевой как будто за дедушку, но пишет он под влиянием человека неистовой школы Жюля Жанена и переводит его в своем «Живописце». Прямым учеником Жуи у нас явился Булгарин, который, по словам немецкого писателя Кеннига, благоговел перед Жуи. Учеником Жуи явился Яковлев в очень неплохой книге «Записки москвича». Продолжатели Жуи одобряют в первых своих статьях Бестужева.
Во Франции дело обстояло так: Жуи умер тогда, когда поколение, его сменившее, уже утомлялось жить. Жюль Жанен имел удовольствие написать некролог человеку, которого он не признавал своим прародителем.
Привожу этот некролог в отрывках.
Он написал для газет длинный ряд маленьких картин, очень сжатых, в весьма тесных рамках, с подходом хотя и правдивым, но не столь тонким и жизнерадостным, и эти зарисовки в их тесных размерах приобрели все внимание у читателей. В те времена читали мало, но быстро. Пугали эти длинные полосы, заполненные с стольким трудом, которые мы каждое утро выбрасываем читателю, чтобы он их к вечеру забыл. Публика требовала с своих обычных нравоописателей только наброски, восхищалась шуткой, была довольна удачным рисунком. Так, страница за страницей, изо дня в день, размножились эти книги, которые г. Жуи называл «Пустынник в тюрьме», «Пустынник антенский», «Пустынник в провинции», «Пустынник в Италии», «Пустынник гвианский», «Пустынник в Швейцарии», «Пустынник на свободе» и прочие пустынники… Париж был во власти пустынников, как еще недавно перед тем пленялся «тайнами города». Париж восторгался этими разнообразными главами из истории без начала и без конца. Эта история была его историей. Когда смотришь сегодня нагроможденную кучу многочисленных томов, набитых одним и тем же видом литературного изучения, не знаешь, чему больше удивляться, ограниченному кругозору плодовитого автора или упорному постоянству читателя. Наш моралист приступает к делу скачками и прыжками, заботясь лишь о легкой обыденной правдивости, столь достижимой, и о таком же дешевом успехе. Пишет он так, как говорил бы остроумный человек, не изыскивая никаких красот слога, никакого изящества слога. На трех-четырех страницах его глава уже заканчивается. Далее, не перевернув листа, он приступает к другой главе. Что ж он станет говорить? Он сам не знает. Он не начинает, не кончает, не заботится о заключении ни малейшим образом. Книга его подобна тем страницам альбома, на которые артист бросает наудачу сотни образов. Трубка, собака, гризетка, шпион, герцогиня, уличный мальчишка, простонародная обувь, трон, кирпич, конь, кукла… Прогулки, гостиные, страна, рестораны, все скоро кончается, если усматривать лишь немногое в вопросе. Но коль скоро приходит наблюдатель искусный, действительно изобретательный, по-настоящему воодушевленный, как г. Бальзак, г. Гаварни, к примеру, – и вы видите, как живописание нравов такой страны, как Франция, не так-то скоро сказано и сделано, как именно полагали во времена г. Жуи. Одним описанием мещанского пансиона г. де Бальзак занял половину своей очень хорошей книги. Под заголовком «Клиши» г. Гаварни нашел больше образов, больше комических эффектов, чем сумел бы их найти г. Жуи для шести томов своих «эрмитов». За исключением нескольких эпизодов, от которых веет уже издалека романом, первый том эрмитов – книга, которую еще можно прочесть. Видно, что автор знает свой Париж, повествует о виденном, повторяет слышанное, не придумывает, срисовывает, чувствует себя на своем деле («Журналь де Деба», 1846, 7/IX).
В этом отрывке замечательно то, что очеркам Жуи противопоставляется новый роман Бальзака. Оказывается, что новое направление стилистически разнообразнее старого, и, кроме того, оно интенсивнее разрабатывает материал. То, что прежде хватало на маленький очерк, в углубленном виде оказывалось материалом романа.
Речь Жюля Жанена – речь победителя. Но сказана она по поручению – победил Бальзак, а не Жюль Жанен.
У нас раньше этого шел тот же спор.
В «Петербургском сборнике», изданном Н. Некрасовым, СПб., 1846 г., напечатана статья Искандера (Герцена) «Капризы и раздумья».
Статья дана как найденная рукопись, написанная каким-то много видевшим и тяжелым человеком. Статья полна рассуждениями, еще не развернутыми. Одно место показалось мне очень примечательным.
Наполеон говаривал еще, что наука до тех пор не объяснит главнейших явлений всемирной жизни, пока не бросится в мир подробностей. Чего желал Наполеон – исполнил микроскоп. Естествоиспытатели увидели, что не в палец толстые артерии и вены, не огромные куски мяса могут разрешить важнейшие вопросы физиологии, а волосяные сосуды, а клетчатки, волокна, их состав. Употребление микроскопа надобно ввести в нравственный мир, надобно рассмотреть нить за нитью паутину ежедневных отношений, которая опутывает самые сильные характеры, самые огненные энергии.
Имя Наполеона, той культуры, которую он представлял, разнообразно связано с романом. Кодекс Наполеона определил своим стилем сперва новый русский деловой слог, а потом новую русскую литературную речь, в частности язык Пушкина.
Греч прямо говорил о влиянии нового русского делового языка на литературу, связывая это с именем Блудова.
В записной книжке Гоголя в отрывке «Маска благородного и воспитанного губернатора» есть описание губернатора, связывающего себя с Блудовым и Дашковым, говорящего, что он любит литературу.
То же в пародии дано в Хлестакове.
В искусстве наполеоновская идея была проведена.
Романы Бальзака для его современников казались излишне подробными.
Сенковский переводил вещи Бальзака в «Библиотеке для чтения», 1835 год.
«Старик Горио» появился со следующим примечанием:
Повесть эта, в которой примечательно раскрылся талант модного романиста, еще не вся издана по-французски. Мы сообщаем ее как новость. Само собою разумеется, что длинноты и повторения, которыми г. Бальзак увеличивает объем своих сочинений, устранены в переводе.
Эти сокращения для Сенковского сами собою разумеются, подробности Бальзака, которые Жюль Жанен противопоставлял в это время способу писания «Пустынников», для Сенковского просто кажутся лишними.
Когда Сенковский переводил «Историю величия и падения Цезаря Бирото», то из романа в 16 печатных листов у него получилось четыре с половиной листа.