Виктор Шкловский – Собрание сочинений. Том 3. Ремесло (страница 28)
Это изменение восприятия автора – историко-литературный закон, он объясняется тем, что каждый писатель воспринимается нами не сам по себе, а на фоне нашей традиции. Мы сравниваем писателя с нашими эстетическими нормами. Для того чтобы произведение нам понравилось, вовсе не нужно, чтобы оно совпало с нашими эстетическими нормами, но важен характер их нарушения.
Дело происходит так, как в известном физиологическом опыте: человек опускает одну свою руку в холодную, другую в горячую воду, потом трогает руками различные предметы. И один и тот же предмет кажется левой руке теплым, а правый холодным или не имеющим температуры…
«Не имеют температуры», не переживаются привычные вещи…
В этом причина того закона, что ни один художник не избежал сейчас же после своей смерти, а очень часто и в самом конце своего творчества периода забвения – неощущения.
Так не признавали Пушкина. В то время, когда он создавал «Медного всадника», общее мнение было, что он исписался.
В вежливой форме это говорил и В. Белинский. Снова переживаемым писатель становится тогда, когда его начинают воспринимать заново. Литературные революции не только создают новые художественные ценности, но и восстанавливают старые. Происходит не столько переоценка, как перелицовка.
Изучение Пушкина сейчас в России переживает расцвет. Работы «Пушкинского Дома», восстановление «Пушкинского кружка» при университете, новые, очень глубокие работы Юрия Тынянова о пушкинском словаре, Б. В. Томашевского о характере пушкинского ритма, О. Брика по инструментовке стиха, детальная разработка рукописей поэта – все это заставляет думать, что мы переживаем эпоху живого Пушкина. Мне кажется, что происходит другое – Пушкин меркнет.
Новое вино, влитое в пушкинские меха, меха не ветхие, так как искусство само в себе не стареет, вино это уже перебродило. Новое восприятие символистов, идущее от Достоевского и Розанова к Андрею Белому, стало штампом.
Голос о том, что Пушкин меркнет, раздался среди самих символистов. Взволновала нас в 1921 году в «Доме литераторов» речь А. Блока. «О назначении поэта» была речью не о Пушкине, а о судьбе поэта. А. Блок сказал: «Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает потому, что дышать уже ему нечем; жизнь потеряла смысл».
Вскоре после этого мы хоронили А. Блока.
Но годом позже предчувствий Блока, собственною болью поднявшего судьбу Пушкина, в зале «Дома литераторов» другой поэт, поэт-символист, сухой и горький Ходасевич, трезвый и разочарованный, провозгласил второе затмение Пушкина.
В истории русской литературы уже был момент, когда Писарев «упразднил» Пушкина, объявив его лишним и ничтожным. Но писаревское течение не увлекло широкого круга читателей и вскоре исчезло. С тех пор имя Писарева не раз произносилось с раздражением, даже со злобой, естественной для ценителей литературы, но невозможной для историка, равнодушно внимающего добру и злу…
Те, на кого опирался Писарев, были люди небольшого ума и убогого эстетического развития. Но никак невозможно сказать, что это были дурные люди, хулиганы или мракобесы.
В исконном расколе русского общества стояли они как раз на той стороне, на которой стояла его лучшая, а не худшая часть.
Это было первое затмение пушкинского солнца. Мне кажется – недалеко второе. Оно выразится не в такой грубой форме: Пушкин не будет ни осмеян, ни оскорблен. Но предстоит охлаждение к нему…
И не только среди читателей, в поэзии русской намечается то же.
Многое в Пушкине почти непонятно иным молодым поэтам, потому, между прочим, что не всегда достаточно знакомы со всем окружением Пушкина, потому что дух, стиль его эпохи им чужд и остатков его поры они уже не застали. То же нужно сказать о языке. Быть может, они даже следуют пушкинскому завету учиться языку у московской просвирни, но просвирня сама уже говорит не тем языком…
Наше самое драгоценное достояние, нашу любовь к Пушкину, как горсть благовонной травы, мы бросаем в огонь треножника.
И она сгорит («Колеблемый треножник»).
Живое восприятие Пушкина теряется нами не потому, что мы ушли далеко от него в своем быту и языке, а потому, что нужно изменить эталон (мерило) сравнения Пушкина.
Пушкин сейчас уходит от нас в холодный туман, близок момент переворота в его восприятии.
Исследование традиции писателей, формальное исследование искусства вообще было глубочайшей бессмыслицей, если оно не давало нам возможности нового восприятия произведения.
Как рубанок по полированному дереву бежит обычное восприятие. Станиславский в своих статьях об актерской технике приводит факт, что некоторые актеры могут «с выражением» произнести свою роль, но, будучи в то же время людьми нормально развитыми, не в состоянии рассказать ее своими словами. Они заполировались. Привычные слова сплелись в привычные фразы, фразы в периоды, и все катится неудержимо, как камень с горы.
Задачей формального метода, во всяком случае одной из его задач, является не «объяснение» произведения, а торможение на нем внимания, восстановление «установки на форму», типичной для художественного произведения.
В этой заметке я не столько буду стараться выяснить вопрос о влиянии Стерна на Пушкина, сколько подчеркну черты творчества, общие для обоих писателей.
А Пушкин, несомненно, знал Стерна.
К этому Пушкин сделал примечание; «„Бедный Йорик“, – восклицание Гамлета над черепом шута (см. Шекспира и Стерна)».
Но только в «Евгении Онегине» мы можем проследить ряд черт сходства пушкинских приемов с приемами парадоксальнейшего в мире автора – Стерна, творца «Тристрама Шенди» и «Сентиментального путешествия». Оговариваюсь еще раз, что речь будет идти дальше не столько о вопросе литературного развития, сколько о совпадении однородных моментов: «Евгений Онегин», так же как и «Тристрам Шенди», пародийный роман, причем пародируются не нравы и типы эпохи, а сама техника романа, строй его.
Напомню в нескольких словах построение «Тристрама Шенди».
Вместо обычного достерновского начала романа с описания героя или его обстановки «Тристрам Шенди» – начинается с восклицания: «Не забыл ли ты завести свои часы?»
Ни личность говорящих, ни в чем дело в этих часах, мы не знаем. Только на странице 20‑й романа мы получаем разгадку восклицания.
Так же начинается «Евгений Онегин». Занавес открывается в середине романа, с середины разговора, причем личность говорящего не выяснена нам совершенно.
Из аккуратности приведу это начало:
Ввод действующего лица дан во второй строфе:
Далее следует описание воспитания героя. Только в строфе LII первой главы мы находим исчерпывающую разгадку первой строфы:
Здесь временна́я перестановка подчеркнута. В той же перестановке даны в «Тристраме Шенди» Стерна отдельные части романа.
Например, посвящение напечатано на 25‑й странице. Причем автор замечает, что оно противоречит трем основным требованиям: содержания, формы и места. Предисловие к 64‑й главе – со с. 182 по 192. У Пушкина – седьмая глава, в V строфе: