Виктор Шендерович – Савельев (страница 6)
Откуда она знает про «Березки»?
Экстрасенс, услужливо подсказала голова, она экстрасенс. Но душа не поверила: Савельев вспомнил, как отводила глаза Таня Мельцер, говоря о покойном муже. Что-то было спрятано в этой теме…
«Я хотела тебя убить».
Хватит!
Ему уже не хотелось ни вечной любви, ни приключений с поклонницами — ничего. Спрятаться в своей норке с вай-фаем, а потом улететь отсюда и жить, просто жить: без призраков, рвущихся в балконную дверь, без женщин-провидиц из прошлого…
Он не хотел ни вспоминать это прошлое, ни даже пытаться понять, как оно оказалось в общем доступе.
Она сумасшедшая, сказал он себе. Просто сумасшедшая, и все. Нервность эта, курево постоянное, дерганый взгляд, руки…
— Ладно, Олег, — сказала Таня. — Все прошло. Как получилось, так и получилось.
Вовсе не бредом звучали эти слова, но Савельев предпочел ничего не услышать.
— Ладно, — повторил он ровным терапевтическим голосом. — Проехали. Все живы.
И снова исказило гримасой лицо женщины, сидевшей напротив, и тогда Савельев извинился и пошел в туалет. Ему не надо было в туалет — надо было срочно остаться одному.
Бог, благо тут рядом, услышал его молитвы: когда Савельев вернулся в зал, хляби небесные исчерпались; за окнами как ни в чем не бывало покачивалось синее море, и пустое пространство кафе наполнялось светом.
Они прощались так, будто заключили тайный пакт о не-назывании вещей своими именами, и через пять минут Савельев с облегчением смотрел вослед неуклюжей женщине, шедшей через площадь в кофте-хламиде, с дурацкой сумкой наперевес…
Она сутулилась и смешно перешагивала лужи толстоватыми ногами.
Душа Савельева была устроена таким прекрасным образом, что умела санировать неприятности, и с детской внезапной радостью он подумал: свобода!
Морок прошел. Он новыми глазами осмотрел пейзаж и вдохнул полной грудью — впервые за много часов.
Его вдруг заполнило острое ощущение бытия, и в ожидании
Но блаженство было недолгим: принесли
Предчувствия не обманули Савельева: три звонка были с проклятого номера, три! Плюс звонок от самого Ляшина.
Прятаться глупо, подумал Савельев. Надо все обдумать и перезвонить как ни в чем не бывало.
Однажды в дорогом застолье на свежем испанском воздухе (корпоративы теперь происходили по большей части там) разговор зашел о нефтяном переделе на далекой родине, и Савельев удачно вставил чужую шутку: мол, все шубы мира могут поместиться в одну моль…
И услышал оглушительную тишину. Увидел взгляд Ляшина — и испугался, так ничего и не поняв. Стук одинокой вилки и короткий кашель нарушили эту тишину через несколько звенящих секунд.
Потом Савельева ввели в курс дела, сказавши негромко и почти с восхищением: ну ты даешь!
И он испугался еще сильнее.
«Моль» — было забытым лубянским погонялом того, кто вел теперь страну к ее великим победам…
Ляшин, с чьей подачи Савельев попал за тот стол, даже не подошел к нему, а в Москве позвонил и коротко распорядился: приезжай на палку. Савельев изобразил обиду, но Ляшину были по барабану извивы поэтического самолюбия.
— Что слышал, …! — орал он. — Залупаться будешь? И рыбку съесть?..
И еще минуту лилась в савельевское ухо грязная ляшинская брань.
— Я перезвоню, — ответил Савельев, пытаясь сохранить остатки достоинства.
И перезвонил ведь. Ляшин был зол, но уже не орал.
— Ты меня подставил, братуха, сильно подставил. Меня из-за тебя запалят, они там мнительные…
У Савельева оборвалось сердце — и вовсе не из-за Ляшина:
— Объясни им, что я не знал…
— Вот сам и объясни!
Несколько дней после этого Савельев ловил себя на том, что негромко разговаривает вслух. Его невидимым собеседником был кто-то очень сильный, но понимающий, не жестокий. Тот, который усмехнется и скажет: ну что вы, какая фронда, Савельев свой, свой, он просто не знал!
Кому он это скажет? От этого вопроса отдельно холодело савельевское сердце…
Несчастный поэт прошевелил губами до полной бессонницы, а потом написал спасительный текст — о благости власти, пустоголовости оппозиции и опасности либерального реванша. Сам озаботился рассылкой своего творения — и поднял глаза наверх, ожидая отпущения греха.
Сначала позвонил Ляшин и ржал в ухо: можешь, сучонок! Тебя хвалят, все зашибись.
Потом позвонили те, которые хвалили, и пригласили встретиться.
Разговор пошел неожиданно ласковый: вы талантливый человек, давайте жить дружно… мы же не людоеды. И предложили руководящий пост в издательском доме! Глянец, финансирование, десятка плюс гонорары, машина с шофером…
Это был новый поворот, и совсем не тот, про который пелось у Макаревича. Отказаться было невозможно, да и манило, манило! Силу вдруг почувствовал Савельев, необычайный прилив энтузиазма! Хрен с ними, со стихами: он будет формировать повестку, продвигать смыслы!
Машину звали BMW, шофера — Коля, секретаршу — Даша, и все это пришлось очень кстати, особенно Даша, которая, рифмуя сюжеты, была похожа на ту длинноногую курву, останавливавшую савельевское сердце в старом ляшинском офисе на Земляном Валу.
Куратор давал установки: власть несовершенна, но она везде несовершенна; оппозиция еще хуже… «Правительство — единственный европеец?» — подсказывал Савельев. Вот-вот. И давайте, как вы умеете: легко, с иронией…
Савельев вживался в кураторскую шкуру, когда писал свои передовицы; иногда он чувствовал, что
В кишках жил и Ляшин.
Савельевское назначение «зёма» воспринял как личный успех, а журнал — как вотчину: присылал заказуху, приезжал с вискарем, ломал график, при всех называл Савельева «Олежек» и «братуха» — и чуть ли не распоряжался в журнале!
А у Савельева уже были друзья в Администрации, и друзья не чета «зёме»: тонкие, образованные, в меру голубые; с ними можно было поговорить на общие темы, посмаковать цитату, поднять самооценку, ощутить себя руководящим интеллектуалом в этой темной и дикой стране…
«Зёма» со своими блатными прихватами раздражал Савельева, и это место натирало все больнее.
На внезапные вести о ляшинских неприятностях савельевское сердце среагировало такой радостью, что он сам удивился высоте этой волны — и даже смутился немного. А дело было серьезное: «зёма» оказался под подозрением в похищении человека… Ничего личного, делили бизнес.
С тайным ужасом Савельев понял: он хочет, чтобы Ляшина посадили. Чтобы тот исчез из его жизни навсегда. Чтобы перестал улыбаться, хлопать по спине, называть «Олежек». Чтобы его опустили там, в камере. До сердцебиения хотел этого Савельев, до сточенных зубов, — но не замесили, видать, цемент для той стены, о которую расшибется «зёма»: все уладил, гад.
Уладил через месяцок, а до того — приперся к Савельеву на глазах у всей редакции и внаглую заперся с ним в кабинете. Давай, братуха, давай, напиши про меня. Благотворительность, …, все дела. Атака врагов! Савельев пытался откосить от этого ужасного позора, изображая тактическое благоразумие: все же знают, что мы знакомы! Пускай лучше кто-нибудь другой…
— Ты напишешь, Олежек, — отрезал Ляшин. — Ты! И кончай мне, …, советовать. Советчик. Ты делай, что говорят!
— Я не буду этого писать, — сказал Савельев, глядя в стол, и почувствовал на темечке холодные глаза «зёмы».
— Думаешь, я — все? — тихо спросил Ляшин, и страшно стало от внезапной этой негромкости. — Думаешь, меня не будет?
И еще один кусок тишины повис между ними.
— Ты ошибаешься, Олежек. Я буду.
— При чем тут?.. — с досадой произнес Савельев и вспомнил другое «при чем тут» — перед пощечиной, в проклятом пансионате, и похолодел от этой рифмы.
— Что, ел-пил, а теперь в сторону? — уточнил «зёма».
— Костя, — ответил Савельев. — При чем тут ел-пил! Ничего не в сторону. Я попробую помочь. Дай подумать.
— Ну думай, — разрешил Ляшин, с грохотом отодвинул стул и вышел.
У поэта стало кисло в животе. Только тут он понял, как боится «зёму».
«Твой друг отличился». Да какой друг!
Савельев отмахивался от подколов, но отмахивался робко: боялся, что передадут «другу». И, конечно, написал что-то… ну так, вообще… по касательной… больше о презумпции невиновности…
В общем, зафиксировал участие.
Ляшин, конечно, отбился и без него: дело закрыли. Да и неприкосновенность же.