Виктор Шендерович – Савельев (страница 13)
Она заново ощутила страх, когда вспомнила это место на третью ночь бессонницы. Да, здесь!
Наутро Таня зашла в отель узнать о ценах, попросила разрешения посмотреть номер с видом на море. Вид был прекрасен, особенно с десятого этажа.
И снова сладко кололо пятки, когда шла по периметру к лифту. И странной радостью согрелось сердце от очевидной необитаемости этого этажа, от холодной, без единой зацепки, облицовки парапета…
Сколько секунд лететь отсюда до земли?
Успеет ли он закричать или будет только размахивать руками, пытаясь нащупать опору там, где ее нет? Успеет ли понять, за что? Жалко было, что не успеет, и ее фантазия начала рисовать кинематографические варианты, с монологом перед убийством… Но нет: догадается и отбежит от края.
Ни слова. Просто: попросить подержать сумочку, чтобы занять ему руки и освободить свои, и сразу — резкий толчок в грудь, и проводить за парапет, чтобы не зацепился ногами.
Камеры наблюдения, в квадратиках за стойкой портье, перещелкивались со входа в отель — на лобби, потом на выход из ресторана и снова на вход: этажей в квадратиках не было.
Таня почти не волновалась. В сердце не осталось ничего лишнего. Она проиграла заранее каждое движение, как прыгун в воду проигрывает в уме прыжок перед тем, как качнуть трамплин.
Былой возлюбленный сразу ответил на письмо — и послушно, как компьютерный персонажик, пошел навстречу запрограммированной смерти… Таня двигалась по пунктам своего плана, успевая удивляться тому, как гладко все складывается и как ничего внутри не мешает ей.
Но за день до савельевского прилета проснулась в смятении.
Происходящее вдруг дошло до нее. Таня с ужасом обнаружила, что все это — на самом деле, и мысль об убийстве отозвалась ясным отвращением. Ее душа не хотела этого и твердо накладывала вето.
Мозг чувствовал себя обманутым. Он так старался, он столько всего придумал! Мельцер курила одну за одной, и бедный мозг этот, как курица с отрубленной головой, кудахтая, носился одними и теми же кругами.
Но Савельев уже летел в Израиль, и Таня просто спряталась в смятении.
Она курила на своей кухне, слушая, как дрожат стекла от ветра, — и лежал в обмороке на столе выключенный с вечера телефон. Добрый бедняга Борухович радостно взялся привезти гостя на место отмененного преступления.
Под утро ей удалось подремать, а потом она выпила кофе, проводила мальчика в школу — и пошла в ненавистный отель. Никакого плана не было, не было вообще ни одной мысли по поводу того, что делать с приезжим, если его нельзя убить…
И — помереть со смеху — ей было неловко, что она его обманула!
Подходя к отелю, Таня вспомнила свои криминальные расчеты и удивилась им, как наваждению: какая глупость, о господи! Агата Кристи, убийство в Нетании… И только дрогнуло сердечко, когда колодец пролета ушел наверх страшным напоминанием.
А потом — то хлестал, то утихал ливень за окном, и официантка роняла приборы, и кто-то смеялся на кухне, и малознакомый человек, которого она зачем-то вытащила сюда с другого конца света, жрал салат и пытался понять, что происходит, и не мог.
На нем не было вельветового костюма, и, в сущности, он был вообще ни при чем. Так странно было думать, что его тоже зовут Олег Савельев, как того юношу с пшеничной челкой, в которого она была влюблена когда-то, и что прошло четверть века, и что еще прошлой ночью она планировала убить его, столкнув в колодец лестничного пролета…
От этой мысли покалывало в пальцах.
Но он был жив и как ни в чем не бывало ел салат, а она сидела напротив, не испытывая никаких чувств. Все это уже не имело к ней отношения, и надо было просто пережить этот дурацкий день.
И внезапным счастьем отозвалась мысль о сыне — как придет из школы и она накормит его обедом, а вечером он пойдет к друзьям, ее внезапно вытянувшийся красавец… А потом вернется домой и, войдя, крикнет внезапным баском: «Ма, я тут!»
Ее жизнь обрела равновесие; крылья беды и радости были равны. И при чем тут этот лысоватый с салатом?
Уже уходя, Таня увидела себя его глазами — усталую тетку, в которую превратилась девочка из скверика на Поварской, — и ее пронзило прощальной жалостью ко всему, что не случилось.
Тоска прошла, и она уснула, счастливая тем, что все осталось позади. Но утром раздался звонок, и хриплый мужской голос сказал:
— Я все знаю.
…Взметнулась занавеска во внезапном дверном проеме, и резкий порыв сквозняка поволок Савельева к низкому парапету, к гибельной дыре пролета.
Он в ужасе оперся о скользкий бортик, и ладони успело обжечь малостью этой зацепки. Неодолимая сила продолжала тянуть его за парапет, и он понял, что это конец, но дверь со спасительным грохотом захлопнулась, и ветра не стало.
Еще во сне успев отбежать от пропасти, Савельев очнулся — с пересохшим горлом и больной головой.
Колодец пролета остался в кошмаре. И зиял реальностью — в десяти метрах, за стенкой номера…
Полежав еще, Савельев негромко сказал:
— Все под контролем.
Но это сказал не он, а Ляшин, живший в нем, и ничего не было под контролем. Посвистывал ветер в щели, поколачивало балконную дверь, и темнота была в сговоре со всеми, кто не любил Савельева. А его не любил никто.
Гость Нетании крепко выпил на ночь глядя, надеясь на забытье, но вместо забытья дружной семейкой, взявшись за руки, пришли жажда, тошнота и головная боль, и теперь ему было очень плохо.
— Кому было бы лучше? — громко спросил темноту Савельев. — Если бы я стал калекой… Кому?
Никто не ответил ему. И тогда он сделал заявление для прессы. Он сказал:
— Я никому ничего не должен!
В балконную дверь продолжали ломиться.
— О! — кривляясь, крикнул Савельев. — Совесть! Наша со-овесть!
И снова услышал: это сказал Ляшин.
Зацепившись за имя, мозг хохочущим калибаном разом выволок из чулана все гнилье: все неотвеченные звонки, всех дружбанов, холуев, девок, кураторов…
Савельев тяжело встал и пошел к холодильнику. Вода была только газированная, с отрыжкой, — именно этого и не хватало Савельеву для окончательной ненависти к миру! Живот скрутило; жить не хотелось совсем. Надо было как-то договориться с собой, но для начала — с организмом. В аптечке нашлись волшебные американские таблетки для возвращения к жизни, и через час Савельев уже мог думать.
Итак, вот он (доброй ночи всем). Сидит за каким-то хером в Израиловке, на толчке, посреди шторма, раскачивающего пальмы, за дребезжащей балконной дверью, в гостиничном номере, оплаченном подругой юности. Или — вдовой?
Чьей вдовой, позвольте спросить?
Он попытался вспомнить здешнее имя покойного — костлявый говорил… еще такое глупое имя… — и не смог. Какая разница! Эти наклейки можно менять, как на чемодане.
Нет. Месяц назад в Нетании умер он сам: Лелик Савельев, мальчик из Воронежа, московский студент, юный гений с пшеничной челкой, поступивший со своей жизнью так страшно и прекрасно в ту проклятую зимнюю ночь.
А его серый двойник, приросший тогда к клеенчатому полу московского пансионата, — лицом в дверь, сгорбленной спиной к миру, — сидел теперь враскоряку на толчке посреди Нетании и думал, как ему жить дальше при таком раскладе.
Сходить с утречка на могилу к себе самому? Ага, скажите еще: покончить с собой на этих еврейских камнях! (Убейте беллетриста, который выдумал это.)
Нет, нет. По-другому. Но как?
Молча дожить свою жизнь, вот как.
Но — какую именно?
Измученный Cавельев заснул перед рассветом. И там, во сне, кто-то простил его с легким, вполне выполнимым условием, но условия прощения исчезли при первых звуках отвратительного жужжания…
Савельев повернул голову: жужжал айфон, поставленный на вибрацию; жужжал и ползал по прикроватной тумбочке. Было светло, и уже давно.
Пошли к черту, сказал Савельев всем, кто жил в этом айфоне. И остался лежать, глядя в залитый внезапным солнцем потолок. Он попытался вспомнить слова, услышанные во сне, восстановить условия перемирия… И хотя у него не получилось, — главным все-таки было то, что это возможно, возможно!
Савельев дал себе время проснуться, не растеряв спасительного света в душе; спустился на завтрак, любуясь контролируемым парением стеклянного лифта. Старик в окне, в доме напротив, плавно взлетел навстречу…
Савельев выпил кофе на террасе и вышел наружу. Наполнил легкие приятным ветром, глубоко вдохнул, выдохнул. И тремя касаниями вызвал из записной книжки номер Тани Мельцер.
Человек с исковерканным лицом смотрел на Савельева. Взаимное изучение длилось уже минуту.
Таня сидела рядом, глядя на того из них, который был жив.
— Это — три года назад, — сказала она наконец про фотографию.
Московский гость кивнул. Он был растерян и тих.
За полчаса до этого Савельев коротко позвонил в ее дверь. Таня сама позвала его приехать. Душевные силы разом оставили ее: она поняла, что больше не в силах подойти к отелю. И вот этот человек сидел у нее за столом.
— Расскажи еще, — тихо попросил он.
Память Савельева услужливо вычистила все, что было связано с той январской ночью: он не помнил ни ее звонка потом, ни даже встречи накануне. И она рассказывала ему — про бесконечные электрички, про вызубренную дорогу в больницу, про врачей и сестричек, про нескончаемый холодный февраль, в котором пришлось бросить работу и вытягивать, вытягивать, вытягивать его из бездны…
Местоимения выдавали Таню, блуждая между «он» и «ты», но «ты» было все ближе. Спасенный ею, ставший совсем родным, давший ей сына и не переставший быть ее ребенком, исполосованный аллергией, несчастный, любимый, похороненный полтора месяца назад, — Там Мельцер растворялся в прошлом.