Виктор Шендерович – Антология сатиры и юмора России XX века. Том 2. Виктор Шендерович (страница 12)
Из ступора его вывел паренек в кипе и с лицом интернатского завхоза.
— Ручка есть? — потеребив Маргулиса за локоть, спросил паренек. — А то моя сдохла. — И он помахал в душном мареве пустым стержнем. В другой руке у паренька было зажато адресованное лично господу заявление страниц на пять.
— Нет, — ответил Маргулис.
— Нет ручки? — не поверил паренек. Маргулис виновато пожал плечами. — А че пришел?
Маргулис не сразу нашелся, что ответить.
— Так, постоять… — выдавил он наконец.
— Хули стоять, — удивился паренек. — Писать надо!
Он ловко уцепил за трицепс проходившего мимо дядьку и с криком «хэв ю э пен?» исчез с глаз.
Маргулис огляделся. Вокруг действительно писали. Писали с таким сосредоточенным азартом, какой на родине Маргулис видел только у киосков «Спортлото» за день до тиража.
Писали все, кроме тех, что стояли в шляпах у Стены: их заявления господь принимал в устной форме.
Маргулис нашел клочок бумаги и огляделся. У лотка в нише стоял старенький иудей с располагающим лицом московского интеллигента. Маргулис, чей спекшийся мозг уже не был способен на многое, попросил ручку жестами. Старичок доброжелательно прикрыл глаза и спросил:
— Вы еврей?
Маргулис кивнул: этот вопрос он понимал даже на иврите.
— Мама — еврейка? — уточнил старичок. Видимо, гостям письменные принадлежности не выдавались. Маргулис опять кивнул и снова помахал в воздухе собранными в горсть пальцами. Старичок что-то крикнул, и перед Маргулисом вырос седобородый старец гренадерского роста.
Маргулис посмотрел ему в руки, но ничего пишущего там не обнаружил.
— Еврей? — спросил седобородый. Маргулис подумал, что бредит.
— Йес, — сказал он, уже не надеясь на жесты.
— Мама — еврейка? — уточнил седобородый.
— Йес! — крикнул Маргулис.
Ничего более не говоря, седобородый схватил Маргулиса за левую руку и сноровисто обмотал ее черным ремешком. Рука сразу отнялась. Маргулис понял, что попался. Устраивать свару на глазах у господа было не в его силах. Покончив с рукой, седобородый, бормоча, примо-тал к голове Маргулиса спадающую картонку. При этом на лбу у несчастного оказалась кожаная шишка — эдакий пробивающийся рог мудрости. Линза часовщика, в которую позабыли вставить стекло.
Через минуту взнузданный Маргулис стоял лицом к Стене и с закрытыми глазами повторял за седобородым слова, смысла которых не понимал. В последний раз подобное случилось с ним в шестьдесят шестом году, когда Маргулиса, не спрося даже про мать, принимали в пионеры.
— Все? — тупо спросил он, когда с текстом было покончено.
— Ол райт, — ответил седобородый. — Файв долларз.
Пять долларов у Маргулиса было, но он запротестовал.
— О кей, ту, — согласился седобородый.
С облегчением отдав два доллара, Маргулис быстро размотал упряжь, брезгливо сбросил ее в лоток к маленькому иудею и опрометью отбежал прочь. Он знал, что людей с располагающими лицами надо обходить за версту, но на исторической родине расслабился.
Постояв, он вынул из пакета флягу и прополоскал рот тепловатой водой. Сплевывать было неловко, и Маргулис с отвращением воду проглотил. «Что-то я хотел… — подумал он, морща натертый лоб. — Ах да».
Ручку ему дал паломник из Бухары, лицом напоминавший виноград, уже становящийся изюмом.
— Я быстро, — пообещал Маргулис.
— Бери совсем! — засмеялся бухарец и двумя руками начал утрамбовывать свое послание в Стену. Ручка не нужна была ему больше. В самое ближайшее время он ожидал решения всех своих вопросов.
Маргулис присел на корточки, пристроил листок на пакете с ковбоем и написал: «Господи!» Задумался, открыл скобки и приписал: «Если Ты есть».
Рука ныла, лоб зудел. Картонный кружок спадал с непрерывно лысеющего темени. Маргулис вытер пот со лба предплечьем и заскреб бумагу.
У всевышнего, о существовании которого он думал в последнее время со все возрастающей тревогой, Маргулис хотел попросить всего нескольких простых вещей, в основном касавшихся невмешательства в его жизнь.
Прожив больше полусотни лет в стране, где нельзя было ручаться даже за физические законы, Маргулис очень не любил изменений. Перестановка мебели в единственной комнате делала его неврастеником. Перспектива ремонта навевала мысли о суициде. Добровольные изменения вида из окон, привычек и гражданства были исключены абсолютно.
Закончив письмо, Маргулис перечел написанное, сделал из точки запятую и прибавил слово «пожалуйста». Потом перечел еще раз, мысленно перекрестился и, подойдя к Стене, затолкал обрывок бумаги под кусок давно застывшего раствора.
История любви[16]
Семён Исаакович Гольдинер родился в ночь с двадцать пятого на двадцать шестое октября того самого года.
Дата рождения смущала Семена Исааковича. Он предпочел бы быть ровесником какого-нибудь более интимного праздника, вроде открытия Сандвичем Сандвичевых островов или полета братьев Монгольфьер на монгольфьере, но в ту ночь его никто не спросил, а потом было поздно.
Факт одновременного рождения с советской властью бросил на земной путь Семена Исааковича судьбоносный отблеск. Он не видел Сандвичевых островов, не летал на воздушном шаре. Его жизнь принадлежала только ей. Всю молодость провел Семен Исаакович в комсомоле; зрелые годы посвятил выполнению пятилетних планов.
Он многократно спасал для отрасли переходящие красные знамена, и к пенсионным годам он до ряби в глазах избороздил пространство между Курском и Хабаровском.
Он не видел голубей на площади Сан-Марко, не слышал, как дышит весенними вечерами Латинский квартал, — зато из писем трудящихся в газету «Правда» мог безошибочно извлечь решения грядущего пленума.
Когда он вспоминал свою жизнь, она представлялась ему в виде заброшенной железнодорожной станции с бюстом Ленина в углу, причем Ленин был с трубкой, бровями и родимым пятном одновременно.
А еще Семен Исаакович был болен гастритом и пил от нервов элениум — если элениум удавалось достать.
Таково было влияние советской власти на Семена Исааковича.
Что же до обратного влияния, то это вопрос темный, потому что она Семена Исааковича не видела в упор.
Но так было не всегда.
Когда-то, в молодости, она любила его. Она приняла его в пионеры и повязала кусочек своего бескрайнего знамени на его тощую шею. Она позвала его за собой — туда, где будут и Сандвичевы острова, и монгольфьеры, и всего этого хватит всем поровну. И когда Семен Исаакович первый раз перевыполнил что-то, она вкусно покормила его, и когда он пролил за нее кровь — дала за это медаль.
Но потом с нею случилось то, что часто случается с женщинами в летах, — ее потянуло на молодых и светловолосых. Она бесстыдно кадрила их, звала вдаль, обещала монгольфьеры и Сандвичевы острова, — а Семена Исааковича просто держала при себе, не разрешая отлучаться. С годами у нее обнаружился склочный характер и тяжелая рука; она не держала слова, не краснея, лгала в глаза — и при этом постоянно требовала от Семена Исааковича доказательств его любви. И он с ужасом обнаружил однажды, что любить ее у него уже нет сил.
Шли годы; он старел, дурнел и терял зубы; одновременно старела, дурнела и теряла зубы она — но, не замечая схожести судеб, все больше охладевала к старику.
Он еще по инерции считал ее своею, но уже вел себя соответственно возрасту, чего не скажешь о былой возлюбленной: она по-прежнему строила из себя целку и крикливо звала вдаль. Семена Исааковича как мужчину строгого и положительного это раздражало.
Но гораздо больше раздражало его с некоторых пор одно подозрение. А именно: подозревал Семен Исаакович, что кончится раньше нее — и даже скорее всего, потому что живучей мадам оказалась до чрезвычайности, а надеяться на добровольный уход в данном случае не приходилось.
И, проснувшись в одно среднестатистическое утро, он вдруг остро пожалел себя за бесцельно прожитые годы и понял с холодной утренней ясностью, что старая блядь попросту надула его, ограбила, обсчитала на целую жизнь.
И тогда Семен Исаакович встал, умылся и пошел в ОВИР подавать документы на развод. Сначала, окаменев от обиды, мадам замолчала на целый год, а когда Семен Исаакович робко напомнил ей о своем желании расстаться, начала скандалить.
Два года она не давала согласия, а потом, расплевавшись, ободрала Семена Исааковича как липку и, изнасиловав на память, отпустила на свободу — без сбережений, квартиры и в последних брюках. Но к этому времени ему было уже все равно — лишь бы никогда больше не видеть этой отвратительной бабы с ее перестройкой, что по-латыни, как сказал по секрету знакомый врач, означает «климакс».
Про государство, куда съезжал Семен Исаакович, он слышал от Центрального телевидения много плохого, но ее там не было — это он узнал от надежных людей совершенно точно.
Немного пугала концентрация евреев, но всю войну Семен Исаакович провоевал в разведке и был неробкого десятка. От новой пассии он не ждал любви, ограничивая свои притязания покоем и уважением к старости.
Он дремал в ожидании вылета в Вену, и ему снился духовой оркестр Министерства обороны, исполняющий марш «Прощание славянки».
Самоопределяшки[17]
Дядя Гриша появился на пороге родной коммуналки с чемоданчиком в руке, другой прижимая к тощей груди самоучитель по ивриту. Месяц, проведенный им в командировке в Воронеже, не пропал даром: он уже знал несколько слов на родном языке плюс почерпнутое от сиониста-наставника Безевича выражение «киш мир ин тухес». Что это самое «киш мир ин тухес» означало, дядя Гриша еще не знал, но, судя по частоте употребления сионистом Безевичем, без этих слов делать на исторической родине было нечего.