18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виктор Сенча – Долг – Отечеству, честь – никому… (страница 62)

18

Дело в том, что после выхода печально известного «Приказа № 1» русские части из экспедиционного корпуса во Франции, размещённые в военном лагере Ля Куртин (департамент Крёз, неподалёку от Лиможа), поддавшись растлению большевистских агитаторов, провозгласили власть Советов. В сентябре 1917 года ситуация вышла из-под контроля, солдаты подняли бунт: изгнав офицеров, они стали требовать отправки домой, в Россию.

Так вот, не кто иной, как Гумилёв вёл переговоры с руководителями бунтовщиков. Однако все доводы офицера о присяге и чести ни к чему не привели.

Бунт на фронте во все времена подавляется жестоко и быстро. Не стала исключением и ситуация в Ля Куртин. Говорят, когда поступила команда расстрелять бунтовщиков из пушек, Гумилёв стоял на артиллерийской батарее. Дождавшись докладов от командиров расчётов о готовности, он, сняв фуражку, перекрестился и со словами: «Господи, спаси Россию и наших русских дураков!», – подал сигнал об открытии огня…

Результатом подавления беспорядков русских солдат во Франции стали девять убитых, полсотни раненых. Гумилёву же было приказано написать на имя российского военного министра Терещенко обстоятельный рапорт. Написал. И в качестве основной причины «бунта» назвал «ленинскую пропаганду и пагубное влияние русских эмигрантов на солдатскую массу».

В январе 1918 года прапорщик Гумилёв переводится в шифровальный отдел Русского правительственного комитета в Лондоне (по сути, на ключевую разведывательную должность за рубежом). Однако в британской столице Гумилёв пробыл недолго. Весной 1918-го он уже в России…

Итак, штрих первый. Николай Гумилёв к моменту своего возвращения на родину отнюдь не являлся наивным поэтом-мечтателем, жившим исключительно в тесном мире сладких поэтических грёз. Это был повидавший мир и познавший войну зрелый человек, трезво оценивавший как события, происходившие вокруг него, так и людей, боровшихся в этих событиях за выживание.

Впрочем, ему в то время было не до грёз. Шифровальный отдел Русского правительственного комитета оказался распущенным, впереди маячила неопределённость. Оставаться в Лондоне не было ни возможности, ни средств; уехать же в Париж было нельзя: французские власти временно закрыли границы не только для проезда иностранцев, но даже для транзита.

Небольшое отступление.

Если сравнить боевой путь Николая Гумилёва с прочими творческими личностями «Серебряного века» и предреволюционного периода, то, получается, его даже не с кем сравнивать: Гумилёв как есть – герой! Причём – без всякого пафоса и ложного восхваления. Даже битый-перебитый Гражданской войной, невзгодами и эмиграцией Сергей Эфрон (муж Марины Цветаевой, один из белогвардейской стаи «белых лебедей») – и тот не выдерживает с нашим героем никакого сравнения. Рядом с Гумилёвым можно поставить разве что поэта Беню Лившица[136], его ученика, который, уйдя добровольцем на фронт, заслужит Георгиевский крест, но будет тяжело ранен. Зато остальные…

Остальные – хоть плачь! Что ни поэт – то дезертир.

Сергей Есенин с весны 1916 года служил санитаром Царскосельского военно-санитарного поезда № 143 Её Императорского Величества Государыни Императрицы Александры Фёдоровны; потом – санитаром в госпитале Царского села № 17 (одновременно нёс службу в канцелярии госпиталя).

Однако после Февральской революции многое изменилось – в том числе и отношение ратника Есенина к военной службе. 20 марта 1917 года его отправляют в школу прапорщиков, выдают командировочное предписание и проездные документы. После чего, получив «бесплатный проезд», «мужицкий поэт» навсегда растворяется в многомиллионной армии дезертиров.

…Я бросил мою винтовку, Купил себе «липу», и вот С такою-то подготовкой Я встретил 17-й год… Война «до конца», «до победы», И ту же сермяжную рать Прохвосты и дармоеды Сгоняли на фронт умирать. Но все же не взял я шпагу… Под грохот и рев мортир Другую явил я отвагу — Был первый в стране дезертир…

Это строки из есенинской поэмы «Анна Снегина». Поэт написал её в 1925 году – через четыре года после расстрела дважды Георгиевского кавалера Николая Гумилёва…

Ещё один «герой» своего времени из когорты «пламенных поэтов» – Владимир Маяковский. В марте 1917-го будущий «рупор революции» проходил службу в 1-й Учебной автомобильной роте. Сначала нравилось – и учиться, и маршировать, и даже подчиняться. Но потом надоело – особенно козырять нудным и задиристым командирам и начальникам. А от вида вонючих железных лимузинов просто мутило. Хотелось писать и ораторствовать. Даже несмотря на то что командир автошколы генерал Пётр Секретёв относился к поэту по-отечески, наградив курсанта Маяковского в январе 1917 года серебряной медалью «За усердие».

Однако такое к себе отношение последний явно недооценил, организовав в военной школе бунт, после чего бежал из части одним из первых. И это понятно: Маяковскому больше импонировали другие – те, кто «грозно рычал» с трибун. «Рычать» – это ведь не кровь за Отчизну проливать.

Ничего удивительно, что, став дезертиром, поэт правдами и неправдами хлопочет о признании его негодным к военной службе. И добивается-таки этого, разрубив дамоклов меч смертельной опасности быть убитым на фронте…

Штрих второй. Несмотря на утверждения многочисленных биографов Гумилёва о том, что поэт вернулся в Россию, изнывая от тоски по Родине, придётся их огорчить: это далеко от действительности. Николай Степанович вернулся домой (в хаос и разруху) не по зову сердца, а исключительно по воле командования, выполняя приказ военного руководства. Продолжая некоторое время оставаться офицером, он по-прежнему получал денежное довольствие, на что, собственно, и жил.

Но была ещё одна немаловажная причина отбыть офицеру штаба из сытого Лондона в голодный Петроград. Мы совсем забыли о семье нашего героя. На тот момент в Петрограде находились все его родные – больная мать, брат с сестрой, жена, сын. Таким образом, Гумилёв оказался в плену обстоятельств, у него просто-напросто не оставалось выбора.

Мысленно вчерашний штабной офицер уже смирился с перспективой жить бок о бок с большевиками, даже при всём том, что он их ненавидел. Пока лишь просто ненавидел. Ненавидеть люто и до глубины души он начнёт через год-другой жизни в Совдепии. Выжить же при большевиках в те годы мог лишь человек далеко не слабонервный и, главное, сытый. Ни того, ни другого новая власть не гарантировала.

С августа 1918 года (покушения на Урицкого и Ленина) Советская власть устроила для российского обывателя настоящую жизнь на выживание: аресты, расстрелы, взятие заложников. Были закрыты все оппозиционные газеты и журналы; шпионаж и доносы стали обыденностью. Набирал обороты «военный коммунизм».

В этих, поистине адских, условиях Муза для Гумилёва стала единственной отдушиной, в тиши которой он мог укрыться от суровой действительности. Семейный особняк в Царском Селе реквизировали, жильцов выставили вон. Без работы, без крыши над головой особо не попишешь. Едва-едва удалось заполучить съёмное жильё. Опять же с трудом устроился «совслужащим», по совместительству – редактором. Скудного госпайка едва хватало, чтобы не падать от голодных обмороков.

«Как-то он позвал к себе, – вспоминал Корней Чуковский. – Жил он недалеко, на Ивановской, близ Загородного, в чьей-то чужой квартире. Добрел я до него благополучно, но у самых дверей упал: меня внезапно сморило от голода. Очнулся я в великолепной постели, куда, как потом оказалось, приволок меня Николай Степанович, вышедший встретить меня у лестницы черного хода (парадные были везде заколочены).

Едва я пришел в себя, он с обычным своим импозантным и торжественным видом внес в спальню старинное, расписанное матовым золотом, лазурное блюдо, достойное красоваться в музее. На блюде был тончайший, почти сквозной, как папиросная бумага, – не ломтик, но скорее, лепесток серо-бурого, глиноподобного хлеба, величайшая драгоценность тогдашней зимы.

Торжественность, с которой еда была подана (нужно ли говорить, что поэт оставил себе на таком же роскошном блюде такую же мизерную порцию?), показалась мне в ту минуту совершенно естественной. Здесь не было ни позы, ни рисовки. Было ясно, что тяготение к пышности свойственно Гумилеву не только в поэзии и что внешняя сторона бытовых отношений для него важнейший ритуал…

Около этого времени, – кажется, в 20-м году – у него родилась дочь Елена – болезненная, слабая девочка, и перед ним встала задача, почти непосильная в ту пору ни для малых, ни для великих поэтов: ежедневно добывать для ребенка хоть крохотную каплю молока. Мое положение было не легче: семья моя состояла из шести человек и ее единственным добытчиком был я.

С утра мы с Николаем Степановичем выходили на промысел с пустыми кульками и склянками… Выдавались такие месяцы, когда в неделю мне приходилось вести одиннадцать литературных кружков – в том числе и в Горохре (Городская охрана), в Балтфлоте, в артели инвалидов, в Доме искусств. Гумилев вел кружки в Пролеткульте, в Институте живого слова, в «Звучащей раковине» и проч. Мы оба – у военных курсантов.

В «Чукоккале» об этом массовом насаждении литературных кружков сохранилась такая эпиграмма:

Широкий путь России гению Сулят счастливые ауспиции.