Виктор Островский – Жизнь Большой Реки (страница 39)
Я медленно проплываю мимо бортов неподвижных судов. Флаги торговых флотов всего мира. «Японец» вывесил на корме свое солнце. Задираю голову, чтобы разглядеть черного «англичанина», он высотой с многоэтажный дом. Я уже близко от его стальной стены, как вдруг… бах! Что-то ударяется о воду. Во все стороны летит мусор из сброшенного с палубы ящика. К счастью, этот «подарок» меня миновал. Не выдержав, я разражаюсь длинным монологом из ругательств. Никакого эффекта. Никто даже не показался там, наверху. Подумаешь, выброшенный за борт мусор. А если кто-нибудь шныряет там, внизу, тем хуже для него. С «англичанином» я потом еще раз встретился, расскажу об этом позже.
За черным бортом «англичанина» белеет светло-серый борт следующего фрахтового судна. Я энергично гребу, чтобы побыстрее выйти из зоны возможного обстрела мусором. Смотрю вверх, совсем близко надо мной показывается корма и… польский флаг. Фрахтовик польских океанских линий.
Я одурел, буквально одурел. Вот это встреча! Перестал грести. Течение несет меня вдоль серого борта, а я, задрав голову, ищу взглядом там, наверху, какие-нибудь признаки жизни. Вот! Облокотившись на поручень одной из палуб, на меня смотрит матрос. Помню, он был загорелый, в трикотажной рубашке с короткими рукавами, с сигаретой в уголке рта. Я крикнул снизу:
— Как дела?
Я уже поравнялся с ним, уже миную его, уносимый течением, уже поворачиваюсь на своем сиденье, глядя вверх. А он даже не шелохнулся, выплюнул окурок и преспокойно ответил:
— Хорошо…
«Хорошо» — единственное слово, и ничего больше, никакого любопытства. Матросы — народ бывалый, их нелегко чем-то удивить. И в том, что в порту в глубине материка, в аргентинском Росарио, на какой-то там реке Паране какой-то до черноты загоревший гребец из жалкой байдарочки крикнул по польски, спросил: «Как дела?» — в этом, видимо, нет ничего удивительного: бывает, дело обычное. Даже польский флажок в мачте скорлупки не привлекает к себе внимания: мало ли польских флагов в самых различных портах мира?
Я не мог себе потом простить того, что не задержался, не поплыл против течения, не втиснулся между пришвартованным великанам, не поднялся на судно. Не шагнул по клочку «плавучей родины» на Большой Реке.
В шуме большого порта, где пульсировала лихорадочная деятельность, где все заняты своими делами, где время идет с иной скоростью, чем там, в верховьях Параны, меня охватило чувство одиночества, гораздо более сильное, чем тогда, когда я действительно был одни на один с рекой.
Я не пополнил в Росарио запасы продуктов, которые были на исходе, не купил газет. Быстрей бы вырваться отсюда, оставить позади порт и город, снова оказаться на настоящей реке. У меня сейчас к Паране особое чувство. Я плыл по ней от ее верховий, от мест, где она братается с Игуасу, по глубокой долине, между берегами, поросшими неприветливыми лесами, через быстрины, пороги Апипе, бескрайние плесы. Под солнцем и в непогоду сживался я с рекой. Когда вода в ней падала, становилась более прозрачной, я знал: рыбаки отправятся за добычей, будет брать дорадо. Когда река несла хлопья грязной пены, стволы вырванных с корнями деревьев, зеленые острова камалотес, я знал: там, вдали, прошли тропические ливни, бурлит моя Парана, начинается наводнение, нужно быть начеку, вода зальет не одни остров. Но я теперь знаю ее капризы, я стал уже речным человеком.
А сейчас Парана другая. Нельзя, правда, сказать, что она обуздана: ведь нелегко обуздать «родича моря», по количеству воды не уступающего ста Вислам, вместе взятым. Но — она другая. На ней раскинулся Росарио, очень большой, шумный, оживленный порт, принимающий суда из далеких заморских стран. Чуть дальше Парана снова вырывается из объятий цивилизации, смывает ее налет, как мусор, плавающий в порту, как грязные пятна разлитого масла, забывает про канализационные сбросы шумящего уже вдалеке города-великана. Два-три часа напряженной гребли — и Парана снова становится Параной.
На этом обрываются мои скромные воспоминания о городе Росарио. Несомненно, я одичал. Может быть, потому-то я лаконично отметил у себя в дневнике:
«Одно слово способно испортить настроение, даже если это слово «хорошо». Еды у меня кот наплакал. Пополню запасы в Вилья-Конститусьон. Обещал навестить префекта Ф.».
Моя карта не выдержала вынужденных купаний и давно расползлась. Однако я помню, что Вилья-Конститусьон лежит в каких-нибудь шестидесяти километрах ниже Росарио. Содрогаюсь, вспоминая, что это тоже довольно большой порт. Из него вывозят зерно, а ввозят туда уголь. Меня он интересует прежде всего потому, что префект там — мой старинный друг,
Мой друг — большой франт и, что там ни говори, шеф портовой префектуры, поэтому я намереваюсь предстать перед ним в надлежащем виде. Не вылезая из несомой течением байдарки, стираю белые брюки и рубашку, вешаю их на мачте для просушки, потом бреюсь. И снова за весла. Течение на этом участке реки слабенькое. С той поры, когда я готовился к этой экспедиции, помню, что падение воды здесь составляет всего один сантиметр на каждый километр — самое мизерное на всей Паране. Поэтому нужно приналечь, чтобы добраться до моего префекта раньше чем наступит ночь.
Схожу со стрежня, с дороги больших судов. Предусмотрительно держусь подальше от «дороги великанов», у правого высокого берега. А левый, очень далекий, трудно даже разглядеть: острова, островки, рукава, болота, плесы… При высоком уровне воды твердая почва должна быть где-то там, за горизонтом. Правый берег, падающий крутым обрывом, тоже постепенно отклоняется от реки, удаляется и исчезает. Вместо него — заливаемые водой низины, поросшие редким ракитником и плачущими ивами.
Солнце уже заходит. На горизонте собираются темные грозовые облака. Сверкают молнии. Еще далеко, еще не слышно грома. А моим Вилья-Конститусьон и не пахнет. Плечи ноют от быстрой гребли. Встречаю рыбака. Он сидит в лодке, стоящей на якоре, и ловит багре, столь презираемых настоящими рыбаками. Задерживаюсь у его челна, угощаю сигарой, завязывается беседа. Далеко ли до Вильи-Конститусьоп? Оказывается, что по реке еще довольно солидное расстояние. Парана делает тут большую петлю. Но, если я спешу, можно сократить путь, войдя в риачо, в речушку, представляющую собой что-то среднее между рукавом и каналом, с помощью которого осушают низкие берега.
— Видите? Там, у той группы деревьев, устье риачо. Доплывете по ней до самого порта. Немалый кусок пути выиграете.
Так вот я и влип в эту мерзость. Почти стоячая, пахнущая тиной вода. Ширина риачо пять — восемь метров. Голые, заболоченные берега. Надеваю свою уже высохшую «парадную» форму. Не только потому, что порт близко, но и… о, эти москиты! Перед бурей они поднялись из окрестных трясин и съедают меня живьем. Ничего подобного я еще не испытывал. Я бессилен, безоружен. Соблазнившись этим коротким водным путем, я должен идти вперед, до конца. Среди туч, в полном смысле слова туч ненасытных кровопийц. Вспоминаю рассказы, как в давние времена гуарани якобы пытали пленников: бросали их связанными в разрытый термитник или привязывали голыми, на радость москитам, к деревьям в лесу.
Я не голый и не связанный, но все равно терплю ужасные муки. Когда хлопаю рукой по своей шее, когда сам себя хлещу по щекам, по ладони течет кровь. Я опухаю, весь опухаю. Проклятые комары жалят через рубашку и тонкую брючную ткань. Босые ноги я прикрыл палаткой. Но им удается проникнуть и под нее.
Потом, в дневнике, я упомянул про этот вечер одним словом — «Кальвария»[54]. Но это сравнение чересчур слабое. От москитных полчищ меня спасли первые капли дождя. Капли, через минуту — струп, потом ливень. К счастью, теплый. Солнце, должно быть, давно уж зашло; с черного, как смола, неба низвергаются потоки. Оглушающе гремит гром, напоминая артиллерийскую канонаду. То и дело сверкают молнии; их вспышки и позволяют мне ориентироваться, освещая берега проклятой риачо. Пустынные, залитые водой, истекающие грязью.
Промокший до мозга костей, плывя по узкой ленточке канала, сжатого берегами, на которых нет ни малейшей возможности поставить палатку, я очутился в настоящей западне. Все что мне оставалось — это грести. Двигаться вперед. Уверенность, что плыть недалеко, прибавляла мне силы.
Не знаю, сколько времени все это продолжалось. Ветер, к счастью не опасный на узкой риачо, прогнал грозовые тучи куда-то в сторону. Ливень превратился в нормальный дождь.
Молнии озаряли небо все слабее, все труднее разглядеть берег, удержать байдарку на нужном курсе. Часы давно остановились. Было что-то около полуночи, когда я понял, что выплыл на открытое водное пространство. Передо мной в струях дождя призрачно мигали огоньки. Их много. Значит, порт. Наконец-то! В полной темноте гребу в направлении огней. Они все приближаются и одновременно поднимаются все выше. Наконец они оказываются прямо над головой, а нос байдарки стукается о черный борт судна. Это редкие огоньки на высоких палубах. Кричу. Глухое молчание. Здесь у причалов стоит немало судов. Борт о борт, пришвартованные к какой-то высокой деревянной решетчатой стене. Я протискиваюсь между скользкими сваями, какими-то балками-поперечинами. Их обнаруживаешь, лишь ударившись в темноте. Поранил руку о торчащие крюки или гвозди. Боюсь продырявить резиновую оболочку байдарки. Осторожно, на ощупь выбираюсь из этого лабиринта. Все равно он не дает никакой защиты от продолжающегося дождя.