18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виктор Лопатников – Даниил Гранин. Хранитель времени (страница 35)

18

Вера поэта рухнула. Осталось ощущение стыда, позора уступок, понимание, что так нельзя, что все это гнусно. Было несогласие, отрицание и, как всегда в такие эпохи, нежелание более считать себя удобрением, ибо человек живет «не для воплощения идеи… а единственно потому, что родился, и родился… для настоящего», как писал Герцен. «Пока мы живы… мы все-таки сами, а не куклы, назначенные выстрадать прогресс или воплотить какую-то безумную идею».

Евгений не с историей сводит счеты, не с Петром, не с прогрессом, он восстает на власть, на медную самодержавную власть».

«Когда Гранин затрагивал вопрос о месте и роли абсолютизма в человеческой жизни, его интересовала не только трактовка двух ликов Петра, но и та реальная коллизия, которая угадывается в «Медном всаднике», — конфликт между Пушкиным и Николаем Первым. Второй лик Петра — это в сущности нынешний лик самодержавия и его современное воплощение в образе Николая Палкина. Николай Первый — это абсолютизм, лишенный жизни и творчества, это человек, ставший жестоким и бесчеловечным Молохом. Сам Гранин неоднократно признается, что ему Николай ненавистен был с детства».

«Говорят, что от писателя остаются только его книги. Так ли это? Рядом с книгами незримо пребывает и нравственный облик автора. Высокий или низкий, он так или иначе проникает в книгу. Не только для книги, для всего литературного дела очень важен моральный авторитет писателя. Он всегда сопутствовал книгам. Он, этот авторитет, этот облик, имел самостоятельную ценность. Толстой и Чехов, Горький и Блок, Маяковский и Твардовский высоко подняли звание русского писателя. Но это относится не только к гениям. Вспомнить можно прекрасную жизнь и В. Короленко, и М. Пришвина, и К. Паустовского, и А. Гайдара. Да мало ли? Каждый из них по-своему являл достойное соответствие своему слову, своим героям, своим литературным идеалам. Когда, допустим, Державин писал:

Я всему предпочитаю За отечество лить кровь —

это были не красивые слова, а строки, отражающие его биографию, его судьбу. Нравственные искания пронизывают судьбы многих русских писателей. «Как должен жить писатель?» — спрашивали себя и Толстой, и Герцен, и Достоевский, и Гончаров. И сегодня читатель ищет в жизни писателя этическую норму, сравнивает его героев с ним самим».

«Гранин расширял жанр путевого очерка, сливал его с лирическим дневником. Гранину стало, пожалуй, наиболее интересно и важно комментировать свои впечатления, а следовательно, не только обнаруживать новые факты, но напряженно думать о них, сопоставлять настоящее с прошлым, искать многообразие ассоциаций. Это перемещение акцента ясно сказалось уже в тонком ироническом названии следующей книги — «Примечания к путеводителю» (1967)…

Очерк об Австралии называется красноречиво: «Месяц вверх ногами». Образ необычен, но там, по другую сторону экватора, он как раз вполне будничен. Как прыгающая мамаша кенгуру, которая носит в сумке своего детеныша. Как страус эму, балетно переставляющий стройные ноги. Как невзрачная птичка кукабарра, способная своим хохотом оглушить человека. Весь очерк построен на распознавании скрытой для поверхностного взгляда, необычной сути австралийской обыденности. Парадоксальность Австралии или, точнее, парадоксальность обычных представлений об Австралии принимается Граниным за отправную точку всех его собственных рассуждений об этой неведомой южной стране».

«Впервые я познакомился с творчеством Гранина, прочитав «Примечания к путеводителю» 1967 года. И до, и после я читал много путеводителей и очерков путешественников, но «Примечания…» написаны таким языком, что кажется, будто с тобой беседует близкий товарищ. И он безумно рад, что наконец попал в иной мир, за пределы советской страны, и хочет поделиться всем тем хорошим, что увидел, да и не только хорошим. Больше всего меня привлекли не факты, приводимые им, а именно этот язык — заинтересованного собеседника, который хочет, чтобы ты его услышал и проникся его чувствами».

«Парк был пуст. Не очень-то мне хотелось топтать траву, к тому же она была мокрая, но раз уж я попал в Англию, я обязан был ходить по газонам. Во всех путеводителях, во всех путевых очерках говорилось о том, что в Англии ходят по газонам. На всякий случай оглянувшись, я вступил на газон. Для верности я остановился, подождал — никто не засвистел. Трава была скользкой, ноги у меня скоро отсырели, я с удовольствием вернулся бы на асфальт аллеи, но теперь я боялся, как бы меня не шуганули обратно, что-то ведь должно быть запрещено. Либо по аллеям, либо по траве…

Всё оказалось на своих местах. И мраморные арки, и жирные дрозды, и тонкие лебеди на прудах. Я шел, как завхоз, проводящий инвентаризацию, и вскоре печаль, похожая на этот мелкий туман, охватила меня. Я перестал понимать, зачем я сюда приехал. Чтобы проверить, все ли на месте? Кажется, впервые в жизни я потерял вкус к путешествию».

«Про любую заграницу задают вполне осмысленные вопросы. Но попробуйте приехать из Австралии. Каждый, кто встречает вас, будь он даже лучший друг, задает один и тот же вопрос:

— Ну как там кенгуру? Видел? Прыгают?

Любой разговор начинается с вопроса о кенгуру. Ни образование, ни возраст, ни должность роли тут не играют. В дальнейшем человек может проявить широту своих интересов, но первый вопрос неизменен. Наиболее чуткие люди, заметив мой тоскливый взгляд, смущаются, и все-таки удержаться от этого вопроса не в силах. Кое-кто пытался извернуться, быть оригинальным. Лучше всех это удалось одному физику, известному своим острым умом и своеобразностью мышления.

— Небось замучили, все спрашивают про кенгуру? — сказал он.

— Точно, угадал, — обрадовался я.

— Пошляки. Ну и что ты им отвечаешь? — И глаза его загорелись».

«Могут показаться неожиданными на творческом пути Гранина «Австралийские рассказы» («Месяц вверх ногами»). Что в них наиболее примечательно? Многое. И то, что Гранин знакомит нас со своими тонкими и глубокими суждениями о стране, очень далекой от нас не только географически, но и социально, по быту, привычкам, идеологии, и то, что в его наблюдениях находишь то яростный гнев коммуниста против расовой дискриминации, то глубокие, увлекающие нас нежность и уважение к передовым людям Австралии, то подлинную, хорошего вкуса иронию, то весьма интересные мысли и философские рассуждения. Рассказы эти знакомят нас с новым, в чем-то другим Граниным. А это значит, что творческий подъем его не закончен, подлинные высоты еще впереди».

«Мы в Австралии. Я собирался ощутить торжественность этой минуты, но тут все завертелось быстро-быстро, как на старой киноленте. Букеты, объятия, улыбки… Вдруг нас куда-то потащили, скорей, скорей, и мы оказались в маленькой комнатке, странно пустой комнатке с диванчиком, нас толкнули на этот диванчик, зажглись юпитеры, на нас покатились сверкающие циклопы телевизионных аппаратов, зажужжала кинокамера, завспыхивали блицы, вокруг нас не осталось никого из тех, кто обнимал, целовал, а появились какие-то молодые люди с блокнотами, с микрофонами, они зажали нас со всех сторон, в маленькую комнатку было не пропихнуться, стало еще жарче, уже совсем жарко.

— Есть ли в СССР свобода печати? — громко спросила меня Оксана. — Зачем вы приехали в Австралию?

Я смотрел на нее с ужасом. Только что она была здоровой. С неподвижной беззаботной улыбкой она продолжала:

— С кем вы собираетесь тут встретиться? — И, не меняя голоса, она сказала: — Пресс-конференция, — и крепко взяла меня за руку, мешая вскочить, бежать.

— Какая пресс-конференция? Зачем? Не хочу! Пустите меня!

Первое, что пришло мне в голову, — это схватить штатив киноаппарата и, вертя его над головой, пробиваться к выходу.

Я не хотел никакой пресс-конференции, я хотел пить, я хотел курить, хотел вытереть пот, я был грязный, небритый, я хотел под душ, я мечтал отделаться от своего пальто. Я был готов к чему угодно, только не к пресс-конференции…

Со всех сторон нависли занесенные шариковые ручки. Господи, как я ненавидел этих журналистов — чистых, выбритых, в легких рубашках.

Я огрызался, накидывался на них, — ничего не получалось. Они не обиделись и не ушли. Они весело строчили в своих блокнотах, как будто им нравился мой тон.

— Печатаете ли вы несоциалистических реалистов?

— Богатые ли вы люди?

— А можете вы сами напечатать свой роман?

— Что сейчас делает Пастернак?

Пастернак? Сверкнули блицы, фиксируя мои вылупленные от изумления глаза. Я невесело рассмеялся. Каждый из них умел стенографировать, у них были отличные портативные магнитофончики и превосходные фотоаппараты, они были оснащены по последнему слову журналистской техники, — но до чего ж они мало знали, до чего ж нелепы были приготовленные вопросы! Я смеялся над собой и над ними. Я увидел, что передо мной сидят замороченные газетные работяги, мало знающие, мало читающие.

— Кто вам нравится из современных западных писателей?

— Хемингуэй, — сказал я, — Колдуэлл. — Я вспомнил одного нашего критика и в пику ему добавил: — Кафка.

— Кто?

— Кафка, — повторила Оксана.

И по их физиономиям я понял, что никакого Кафку они не знают, первый раз слышат. С таким же успехом я бы мог назвать им Овидия, Бронислава Кежуна, Вольфа Мессинга. Они ни черта не знали, ни западной, ни советской литературы, не знали, что Пастернак умер, а потом выяснилось, что они и своей, австралийской, литературы не знали. Журналистка одной из центральных газет Австралии приехала к Катарине Причард взять у нее интервью по каким-то вопросам женского движения. Она спросила: «Говорят, что вы пишете романы? Вы писательница?»