Стрелы лучей замерли на времени тетивах.
Над океаном глубь. Под океаном высь.
А между, в толще воды отражаются наши следы.
Руки замерли словно к мыси прильнула мысь,
лишь пальцы перебирают озябших пальцев лады.
Спроси меня – кто она, я бы сказать не смог,
хоть режь меня на куски, хоть просто так убей.
Она умеет ходить по воде, не замочив ног.
И я умею… Но только взявшись за руки с ней.
«Прогорят дрова. Отшумит молва…»
Прогорят дрова. Отшумит молва.
Утекут меж пальцев и день, и год.
Отзвенит капéль. Прорастёт трава
и пожухнет. И жизнь в небеса уйдёт.
Улетит душа в занебесный лес,
на пенёк присядет у озерца.
Хорошо душе без земных телес.
Оседает пыль. Серебрится пыльца.
Отопьёт глоток из большого ковша.
А внизу быльё поросло быльём
и закат стекает в ночь, не спеша,
из вечерних вен кровяным ручьём.
Из небесной травки свернёт косячок,
заторчит слегка, расправит крыла —
птица, бабочка, дурочка, светлячок
улетит туда, где жизнь прожила,
и прильнёт к другой горевой душе,
и шепнёт неслышно: «А вот и я».
Рай не на небесах, а здесь в шалаше
в круговерти земного житья-бытья.
Месяц в теле ночи по рукоять.
Ходит пó кругу чёрный конвойный кот.
Будь что будет, но только рук не разнять.
А небесный рай – ничего, подождёт…
«Набрякшие сырые небеса…»
Набрякшие сырые небеса,
продрогшие на Аничковом кони,
друзей с другого света голоса
и след прикосновенья на ладони,
и ночи белой призрачная вязь,
и дней коротких сумерки смурные,
раздолбанная уличная грязь
и язвы переулков прободные,
и глупость без руля и без ветрил,
и слово – от прозренья амулетом,
и женщина, которую любил,
но сам тогда ещё не знал об этом.
«В перевёрнутом бинокле плачет брошенное время…»
В перевёрнутом бинокле плачет брошенное время.
За стеклом аэропорта неприкаянная слякоть.
Алюминиевы кони. И вдевает ногу в стремя
тот, которому бы впору оглянуться и заплакать.
А в аквариуме зала золотая плачет рыбка,
онемевшая от боли. Но стеклянная запруда
из себя не отпускает. По стеклу стекают зыбко
обессиленные капли брызнувшего изумруда.
В перевёрнутом бинокле громоздится четверть века —
дневи каждому довлели его злоба и печали…
A теперь, когда закатом багровеет жизни веко,
в суете аэропорта оказаться, как в начале,
словно бы и не бывало всё, что не было и было,
словно на колу мочало не морочило, не билось,
словно терпкий привкус боли с губ сухих слезами смыло
и осталась разве малость благодарностью за милость.
И шуршанье жизни в жилах ощущать, как в миг рожденья,