18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виктор Гюго – Человек, который смеется (страница 60)

18

Публика помещалась под открытым небом, располагаясь полукругом перед подмостками, на улице или на площади, под палящим солнцем или под проливным дождем; недаром дождь для тогдашних театров был явлением куда более разорительным, чем для нынешних. Если только была возможность, представления давались во дворах гостиниц, и тогда оказывалось столько ярусов лож, сколько в здании было этажей. В таких случаях театр более походил на закрытое помещение, и публика платила за места дороже.

Урсус принимал участие во всем: в сочинении пьесы, в ее исполнении, в оркестре. Винос играла на деревянных цимбалах, мастерски ударяя по клавишам палочками. а Фиби перебирала струны инструмента, представлявшего собою разновидность гитары. Волк тоже был привлечен к делу. Его окончательно ввели в состав труппы, и при случае он исполнял небольшие роли. Когда Урсус и Гомо появлялись рядом на сцене, Урсус в плотно облегавшей его медвежьей шкуре, а Гомо в своей собственной, волчьей, еще лучше пригнанной к нему, зрители нередко затруднялись определить, кто же из этих двух существ настоящий зверь; это льстило Урсусу.

IX

Сумасбродство, которое люди, лишенные вкуса, называют поэзией

Пьесы Урсуса были интерлюдиями – этот литературный жанр вышел из моды в наше время. Одна из этих пьес, не дошедшая до нас, называлась Ursus rursus[126]. По-видимому, Урсус исполнял в ней главную роль. Мнимый уход со сцены и сразу же вслед за ним новое, эффектное появление главного действующего лица – таков, судя по всему, был скромный и похвальный сюжет этой пьесы.

Интерлюдии Урсуса, как видит читатель, носили иногда латинские названия, стихи же написаны были нередко по-испански. Испанские стихи Урсуса были рифмованные, как почти все кастильские сонеты того времени. Публику это не смущало. В ту эпоху испанский язык был довольно распространен, и английские моряки говорили на кастильском наречии не менее свободно, чем римские солдаты на карфагенском. Почитайте Плавта. К тому же в театре, как и во время обедни, латинский язык или какой-нибудь другой, столь же непонятный аудитории, не служил ни для кого камнем преткновения. Чужую речь весело сопровождали знакомыми словами. Это, в частности, способствовало набожности нашей старой галльской Франции. На голос Immolatus[127] верующие пели в церкви «Давайте веселиться», а на голос Sanctus[128] – «Поцелуй меня, дружок». Понадобилось особое постановление Тридентского собора, чтобы положить конец таким вольностям.

Урсус сочинил специально для Гуинплена интерлюдию, которая ему очень нравилась. Это было его лучшее произведение. Он вложил в него всю свою душу. Выразить всего себя в своем творении – существует ли большее торжество для творца? Жаба, производящая на свет другую жабу, создает шедевр. Вы сомневаетесь? Попытайтесь сделать то же.

Эту интерлюдию Урсус тщательно отделывал, стараясь довести ее до совершенства. Его детище носило название «Побежденный хаос».

Вот содержание пьесы.

Ночь. Раздвигался занавес, и толпа, теснившаяся перед «Зеленым ящиком», сначала не видела ничего, кроме темноты. В этом непроглядном мраке ползали по земле три еле различимые фигуры: волк, медведь и человек. Волка изображал волк, медведя – Урсус, человека – Гуинплен. Волк и медведь были воплощением диких сил природы, грубых инстинктов, первозданного невежества; оба набрасывались на Гуинплена – хаос боролся с человеком. Лиц не было видно. Гуинплен отбивался, закутанный в саван, лицо его скрыто густыми длинными волосами. Да и все кругом было объято мраком. Медведь ревел, волк скрежетал зубами, человек кричал. Звери одолевали человека, он изнемогал, молил о помощи, о поддержке, он бросал в неизвестность душераздирающий призыв. Слышался его предсмертный хрип. Зрители присутствовали при агонии первобытного человека, еще мало чем отличавшегося от дикого зверя; это было страшное зрелище; толпа смотрела на сцену, затаив дыхание; еще мгновение – и звери восторжествуют, хаос поглотит человека. Борьба, крики, вой – и вдруг полная тишина. Во мраке раздавалось пение. Проносилось какое-то веяние, и слышался нежный голос. В воздухе реяли звуки таинственной музыки, вторившие напевам незримого существа, и вдруг неведомо откуда, неизвестно каким образом возникло белое облачко. Это белое облачко было светом, этот свет – женщиной, эта женщина – духом. И вот появлялась Дея, спокойная, чистая, прекрасная, грозная в своей красоте и в своем целомудрии, окруженная сиянием. Лучезарный силуэт на фоне утренней зари. Голос принадлежал ей. Нежный, глубокий, невыразимо пленительный голос. Из незримой став видимой, она пела в лучах зари. Это пение было подобно ангельскому или соловьиному. Она появлялась, и человек, ослепленный дивным видением, вскакивал и ударами кулаков повергал зверей.

Тогда видение, скользя по сцене неуловимым для публики движением, возбуждавшим ее восторг именно этой неуловимостью, начинало петь на испанском языке, чистота которого у слушателей, английских матросов, не вызывала никаких сомнений:

Ora! llora! De palabra Nace razón, De luz el son[129].

Затем Дея опускала глаза и, точно увидав пропасть у себя под ногами, добавляла:

Noche, quita te de allí! El alba canta hallalí[130].

Она пела, а человек выпрямлялся: он уже не был простерт на земле, он стоял коленопреклоненный, протянув руки к видению, попирая коленями обоих неподвижно лежавших, как бы сраженных молнией животных. А она продолжала, обращаясь к нему:

Es menester a cielos ir Y tu que llorabas reír[131].

Тут она приближалась к нему с величием светила:

Quebra barzón! Dexa, monstro, A tu negro Caparazón[132].

И возлагала руку ему на лоб.

Тогда во мраке раздавался другой голос, более низкий и страстный, сокрушенный и восторженный, трогательный и призывный. Это была песнь человека в ответ на песнь звезды. Все еще стоя на коленях во мраке и пригибая к земле побежденных зверей – медведя и волка, Гуинплен, на челе которого покоилась рука Деи, пел:

О ven! ата! Eres alma, Soy corazón[133].

И вдруг, прорезав темноту, яркий свет падал прямо на лицо Гуинплена.

Из тьмы внезапно возникала смеющаяся маска чудовища.

Невозможно передать словами волнение, охватывавшее зрителей. Над толпою поднималось солнце смеха. Смех порождается неожиданностью, а что могло быть неожиданнее такой развязки?

Сноп света, падавший на шутовскую и вместе с тем ужасную маску, производил невообразимое впечатление. Хохотали всюду: наверху, внизу, в передних и в задних рядах; хохотали мужчины и женщины, лысые старики и розовощекие дети, добрые, злые, веселые и грустные люди; даже прохожие на улице, которым ничего не было видно, начинали смеяться, услыхав этот громовой хохот. Ликованье зрителей выражалось бурными рукоплесканиями и топотом ног. Когда занавес задергивался, Гуинплена бешено вызывали. Он имел огромный успех. «Видели „Побежденный хаос“?» Все спешили посмотреть Гуинплена. Приходили посмеяться люди беззаботные, приходили меланхолики, приходили люди с нечистой совестью. Этот неудержимый хохот можно было принять за болезнь. Но если существует на свете зараза, которой человек не боится, то это зараза веселья. Впрочем, Гуинплен имел успех только у бедноты. Большая толпа – это мелкий люд. «Побежденный хаос» можно было посмотреть за один пенни. Знать не посещает тех мест, где за вход платят грош.

Урсус был не совсем равнодушен к своему драматическому произведению, которое он долго вынашивал.

– Это в духе Шекспира, – скромно заявлял автор «Побежденного хаоса».

Контраст между Деей и ее партнером усиливал поразительное впечатление, производимое на зрителей Гуинпленом. Лучезарный образ рядом с уродом вызывал чувство, которое можно было бы определить как изумление при виде божества. Толпа взирала на Дею с тайной тревогой. В ней было нечто возвышенное, она казалась девственной жрицей, не ведающей людских страстей, но познавшей Бога. Видно было, что она слепа, но вместе с тем чувствовалось, что она все видит. Казалось, она стоит на пороге в мир сверхъестественного; казалось, ее освещает нездешний свет. Она опустилась из звездного мира, чтобы принести благо, но так, как это делает небо: разливая вокруг сияние зари. Она нашла отвратительное чудовище и вдохнула в него душу. Она производила впечатление созидательной силы, удовлетворенной и в то же время ошеломленной собственным творением. На ее прекрасном лице отражалось восхитительное смущение, твердая воля совершить благо и изумление перед тем, что она сотворила. Чувствовалось, что она любит своего урода. Знала ли она, что он – урод? Да – ведь она прикасалась к нему. Нет, – ведь она не отвергала его. Сочетание этих противоположностей, тьмы и света, порождало в сознании зрителя сумрак, в котором вырисовывались беспредельные дали. Каким путем божество соединяется с первичным веществом, как происходит проникновение души в материю, почему солнечный луч является своего рода пуповиной, как преображается урод, как бесформенное становится райски совершенным? Все эти тайны, возникавшие в виде смутных образов, внушали почти космическое волнение, усиливавшее судорожный хохот, который вызывала маска Гуинплена. Не вникая в сущность авторского замысла – зритель не любит утруждать себя глубоким проникновением, – публика все-таки постигала нечто выходившее за пределы того, что она видела на подмостках: этот необычайный спектакль приподымал завесу над тайною преображения человека.