Виктор Гюго – Человек, который смеется (страница 36)
День начинался зловещей хмурью. В каморку проник бледный, печальный свет. Занялась ледяная заря. В ее белесоватых лучах выступали угрюмые очертания предметов, казавшихся ночью призраками, но дети продолжали спать, тесно прижавшись друг к дружке. В каморке было тепло. Дыхание спящих напоминало ровные всплески двух чередующихся волн. Ураган затих. Рассвет неторопливо захватывал одну часть небосвода за другой. Созвездия гасли, как потушенные свечи. Только несколько крупных звезд упорно продолжали мерцать. С моря доносился мощный гул бесконечности.
Печка еще не совсем потухла. Утренние сумерки постепенно переходили в дневной свет. Мальчик спал не так крепко, как девочка. Он и во сне, казалось, бодрствовал над нею и охранял ее. Как только первый яркий луч проник в окно, он открыл глаза. Детский сон приводит к забвению. Мальчик не отдавал себе отчета, где он, кто лежит рядом с ним, и не старался припоминать; глядя в потолок, он мечтательно рассматривал надпись
Услышав щелканье ключа в замке, он приподнял голову.
Дверь отворилась, подножка откинулась. Вошел Урсус. Он поднялся по ступенькам, держа в руке потушенный фонарь.
Одновременно послышался мягкий топот четырех лап, легко взбиравшихся по ступенькам. Это был Гомо, возвращавшийся домой вслед за Урсусом.
Мальчик, окончательно проснувшись, вздрогнул.
Волк, вероятно проголодавшийся к утру, раскрыл пасть, ощерив ослепительно-белые клыки.
Стоя на подножке, он положил передние лапы на порог; он напоминал проповедника, облокотившегося на кафедру. Он издали обнюхал сундук, на котором не привык видеть никого постороннего. В прямоугольном проеме двери верхняя часть его туловища вырисовывалась черным силуэтом на фоне светлевшего неба. Наконец он решился и вошел.
Увидев в каморке волка, мальчик вылез из-под медвежьей шкуры и встал на ноги, заслонив собою малютку, спавшую крепким сном.
Урсус повесил фонарь на крюк, вбитый в потолок. Молча, не спеша, привычным движением снял и положил на полку пояс с инструментами. Он не смотрел по сторонам и как будто ничего не замечал. Глаза у него казались стеклянными. По-видимому, он был чем-то глубоко взволнован. Наконец его мысль вырвалась наружу, как всегда в целом потоке слов:
– Вот счастливица! Мертва, совсем мертва!
Он присел на корточки, подбросил в печку выпавший из нее шлак и, помешивая торф, бормотал:
– Нелегко было отыскать ее. Какая-то злая сила запрятала ее на два фута под снег. Не будь со мною Гомо, чутье которого столь же безошибочно, как разум Христофора Колумба, я до сих пор вязнул бы в сугробах, играя в прятки со смертью. Диоген с фонарем искал человека днем, а я с фонарем искал покойницу ночью; поиски привели Диогена к сарказму, а меня – к зрелищу смерти. Какая она была холодная! Я дотронулся до ее руки – настоящий камень. Какое безмолвие в ее глазах! Как это глупо – умирать, зная, что оставляешь после себя ребенка! Не очень-то удобно будет нам втроем в этой коробке. Вот беда! Выходит, я обзавелся семьей. Девочкой и мальчиком.
Пока Урсус произносил эту тираду, Гомо прокрался к печке. Ручка спящей малютки свешивалась между печкой и сундуком. Волк стал лизать ручку.
Он лизал ее так осторожно, что девочка даже не шевельнулась.
Урсус повернулся к волку:
– Ладно, Гомо. Я буду отцом, а ты – дядей.
Не прерывая своего монолога, он с философским глубокомыслием снова принялся помешивать торф в печке.
– Значит, усыновляю. Это дело решенное. Да и Гомо не прочь.
Он выпрямился.
– Любопытно было бы знать, кто повинен в этой смерти? Люди? Или…
Он устремил взор куда-то ввысь и еле внятно докончил:
– Или Ты?
В тяжелом раздумье Урсус поник головой.
– Ночь взяла на себя труд умертвить эту женщину, – сказал он.
Когда он снова поднял голову, его взгляд упал на лицо мальчика, который прислушивался к его словам.
– Ты чего смеешься? – резко спросил Урсус.
– Я не смеюсь, – ответил мальчик.
Урсус вздрогнул и, пристально посмотрев на него, сказал:
– В таком случае ты ужасен.
Ночью в лачуге было так темно, что Урсус не разглядел лица мальчика. Теперь, при дневном свете, он увидел его впервые.
Положив руки на плечи ребенка, он все внимательнее всматривался в его черты и наконец крикнул:
– Да перестань же смеяться!
– Я не смеюсь! – сказал мальчик.
По телу Урсуса пробежала дрожь.
– Говорят тебе, ты смеешься!
Яростно тряся ребенка, не то в порыве гнева, не то в порыве жалости, он накинулся на него:
– Кто же так над тобою поработал?
– Я не понимаю, о чем вы говорите, – ответил ребенок.
Урсус продолжал допытываться:
– С каких это пор ты так смеешься?
– Я всегда был такой, – ответил мальчик.
Урсус повернулся лицом к сундуку и произнес вполголоса:
– Я думал, что этого уже не делают.
Осторожно, чтобы не разбудить спящей малютки, он вытащил у нее из-под головки книгу, которая служила ей подушкой.
– Посмотрим, что говорится на этот счет у Конквеста, – пробормотал он.
Это был толстый фолиант в мягком пергаментном переплете. Урсус полистал большим пальцем трактат, отыскивая нужную страницу, разложил книгу на печке, прочел:
А затем продолжал:
Он водворил книгу на полку, бормоча себе под нос:
– Случай, в смысл которого было бы вредно углубляться. Останемся на поверхности явления. Смейся, малыш!
Девочка проснулась. Ее утренним приветствием был крик.
– Ну, кормилица, дай-ка ей грудь, – сказал Урсус.
Малютка приподнялась на своем ложе. Урсус достал с печки пузырек и сунул его в рот девочки.
В эту минуту взошло солнце. Алые его лучи, проникнув в окно, ударили прямо в лицо малютки, повернувшейся в ту сторону. В глазах ее, как в двух зеркалах, отразился пурпурный диск светила. Зрачки не сократились, и веки не дрогнули.
– Что это? – вскричал Урсус. – Она слепа!
Часть II
По приказу короля
Книга первая
Прошлое не умирает; в людях отражается человек
I
Лорд Кленчарли
В те времена жил человек, представлявший собою осколок прошлого.
Этим осколком был лорд Линней Кленчарли.
Барон Линней Кленчарли, современник Кромвеля[67], был одним из тех, спешим прибавить – немногочисленных, пэров Англии, которые в свое время признали республику. Это признание имело свои причины и в конце концов вполне объяснимо, поскольку республика на короткое время восторжествовала. Не было ничего удивительного в том, что лорд Кленчарли пребывал в партии республиканцев, пока республика была победительницей. Но лорд Кленчарли продолжал оставаться республиканцем и после того, как окончилась революция и пал парламентский режим. Высокородному патрицию нетрудно было бы снова войти в восстановленную палату лордов, ибо при Реставрации монархи охотно принимают раскаявшихся, и Карл II[68] был милостив к тем, кто возвращался к нему. Однако лорд Кленчарли не понял, чего требовали от него события. И в то время, как в Англии радостными криками встречали короля, вновь вступавшего во владение страной, в то время как верноподданные единодушно приветствовали монархию и династия восстанавливалась среди всеобщего торжественного отречения от прошлого, в то время, как прошлое становилось будущим, а будущее – прошлым, лорд Кленчарли не пожелал покориться. Он не захотел видеть этого ликования и добровольно покинул родину. Он мог стать пэром, а предпочел стать изгнанником. Прошли годы, и он состарился, храня верность мертвой республике. Такое ребячество сделало его всеобщим посмешищем.
Он удалился в Швейцарию. Он поселился в высоком полуразвалившемся доме на берегу Женевского озера. Он выбрал себе жилище в самом глухом месте побережья – между Шильоном, где был заточен Бонивар, и Веве, где похоронен Ладлоу[69]. Его окружали овеваемые ветрами и одетые тучами суровые, сумрачные Альпы; он жил здесь, затерянный, в глубокой тени, отбрасываемой горами. Его редко встречали прохожие. Этот человек оказался вне своей страны, почти вне своей эпохи. В то время каждый, кто следил за событиями, кто разбирался в них, понимал, что всякое сопротивление установившемуся порядку не имеет оправдания. Англия была счастлива; Реставрация – своего рода примирение супругов; король и нация возвратились на свое брачное ложе; можно ли представить себе что-либо более приятное и радостное? Великобритания сияла от счастья; иметь короля – это уже много, а тем более такого очаровательного короля. Карл II был любезен; он умел и пожить в свое удовольствие, и управлять государством, напоминая своим величием Людовика XIV. Это был джентльмен и дворянин; подданные восхищались им; он вел войну с Ганновером и, конечно, хорошо знал зачем, хотя только он один это и знал; он продал Дюнкерк Франции, то есть совершил акт огромной политической важности. У демократически настроенных пэров, про которых Чемберлен сказал: «Проклятая республика заразила своим тлетворным дыханием даже некоторых аристократов», хватило здравого смысла примениться к обстоятельствам, не отстать от времени и занять подобающее им место в палате лордов; для этого достаточно было принести присягу королю.
Когда люди думали обо всем этом – о прекрасном царствовании, о превосходном короле, об августейших принцах, возвращенных народу божественным милосердием; о том, что такие значительные люди, как Монк[70] и позднее Джеффрис, примирились с троном и были справедливо вознаграждены за верность и усердие почетнейшими должностями и доходнейшими местами; о том, что от одного лорда Кленчарли зависело – и он об этом знал – торжественно разделить с ними все эти почести; о том, что Англия, благодаря своему королю, процветает, что в Лондоне одно празднество сменяется другим, что все кругом богатеют и преисполнены восторга, что королевский двор галантен, весел и пышен, и в их памяти возникал образ изгнанника, прозябающего вдали от всего этого великолепия, старика в одежде простолюдина, бледного, согбенного, вероятно уже близкого к могиле, который стоит в эту минуту над озером в печальном полумраке, не замечая холода и ветра, или шагает по берегу без цели с развевающимися на ветру седыми волосами, устремив взор в одну точку, молчаливый, одинокий, погруженный в свои думы, – им трудно было удержаться от улыбки.