реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Астафьев – Сибирский рассказ. Выпуск IV (страница 38)

18

Так вот и ехали… Хлеб у нас был, котелок с дому взятый, воды вскипятим, сухари размочим, жуем. Остяки в Тимельге рыбы дали, в другой деревне — ведро картошки… Кони не голодные — на покосах оденки вытаяли, в Березовом яру два куля овса у тамошнего председателя выпросил. А ночевать в деревне всего раз пришлось, которые поселки на пути, так все без малого на ловом берегу, а нас, где ночь застанет, там и стан. Подстилки нарубим, чтобы от сырой земли не простыть, сушняку на костер припасем, с вечера жарко, ночью пробудишься — зябко, одежонка отволгла… Валежину в костер подсунешь, коней попроведаешь, обратно к огню… Ночи безветренные, лошадей рядом слыхать, к рассвету где-то косачи токовать налаживаются… Задремлешь, пробудишься… Вспомнились раз мышата, которых на большом болоте куда-то судьба гнала, вот так, думаю себе, и мы с Кузьмой посеред земли блукаем. То ли совсем неразумный был тот, кто велел за восемьсот верст обоз отправить, когда зимник стал рушиться, а может, нарочи вред кто-то хотел колхозу сделать… Гадай теперь, как хочешь, дело-то давнее… В ту пору я сам собой не шибко разбирался, об одном забота была — коней уберечь, а спустя много лет раздумался, так это для нас вроде бы испытание было — перво-наперво самих себя обороть…

Не помню уж, на сколькие сутки зашорохтело ночью, стронуло на Васюгане лед, и пошел он наутро густо по всей реке. Заливает лога, лезут на берег льдины, гонит и нас ледоход, знаем — покуда еще скатывается в низовье талая снеговая вода, а вот-ни-вот оттают болота, переполнится Васюган земляной водой, затопит паводком низины, отрежет все пути… Весеннего дня прибывает, а мы еще и ночи прихватываем, все меньше даем роздыху коням, притомились, очижали, в ушах звон… Едем как-то лесом, одолела дремота, слышу вроде спрашивают меня: «Ты куда?» — «Домой», — отвечаю. Он опять громко так, ясно: «Ты куда?» Клонит сон голову, не могу глаза открыть. «Да домой же еду, в свою деревню». Неймется ему, опять за свое… Стряхнул дремотную тяжесть, уже наяву слышу. Оторопь взяла — что за напасть, кто навязался ночью? Кузьму окликнул — чуешь, мол, кто-то разговаривает? А он тоже на вершни спит… То ли ночная птичка путала, то ли с устатку почудилось?

Остались на пятьдесят второй день последние десять верст и последняя речка на пути. Едем кромкой тайги, справа в трущобном ельнике остатный снег черствеет, слева под увалом ручьи шумят, дышит лес, кружит голову, во всем теле слабость. Выехали на чистину, блеснуло солнце с воды, затопило краснотал, гонит посередке речки ветер блескучие льдины, а вдали на угоре уже наши поля видать… Просвистели два белогрудых гоголя, хотели пасть за талами на полую воду, испугались нас и отвернули в сторону. Так бы и полетел за ними к дому, глянул с высоты далече, далече на весь наш путь…

Кони стерпелись, воды не боятся, сами лезут лезом в речку, да больно широко разлилась, подпирает с устья Васюган, ни в какую нам тут не переправиться.

— В вершину к мельнице надо гнать, — говорит Кузьма. — Хошь не хошь, ветрена зарази, крюку делать, там берега круче и речка, должно быть, пока в русле. А может, наши мужики еще и плотину не сняли.

Половины не проехали, слыхать стало стук, где-то близко топором тюкают — есть, выходит, кто-то на мельнице… Погоняем коней, а все неподатно, сырая земля под копытами преступается, лошади тяжело несут. Выехали на прямой плес — мельница на виду, вешняки с плотины убраны, Минька с Афоней последние мостки сымают, только две слеги еще лежат.

— Обождите, земляки, — кричу. — Дайте домой вернуться…

Хочу громко, а у самого горло перехватило.

Афоня чуть топор в воду не упустил — откель кавалерия? Колхозных коней поначалу признал, после уж нас с Кузьмой.

Схватились было обратно плахи настилать, да Кузьма машет — не надо, тащите, мол, две жерди подлинней, будем с обеих сторон заместо перил держать, а наши кони теперь и по слегам пройдут. Приволокли жердины, с одного конца мы с Кузьмой взялись, с другого Афоня с Минькой, кони по слегам, как овечки, только стукоток от копыт. В другую пору поводья пооборвал бы, а тут и понукать не пришлось.

Мужики к нам с расспросами — как да че, да куда Никанор подевался? Живой, мол, Никанор, пути наши только разошлись, лучше вы обскажите, как дома? Да, ниче, мол, дома, назавтра в поле выезжать собираемся, вас уже ден десять, как ждать отчаялись, мыслимо ли в эдаку пору…

Хотели нас чаем поить, да какой чай, когда до дому рукой подать! Последний перегон… Не видя, тайгой проскочили, засветлела за деревьями елань. Выехали на озимь — мечутся к глазах зеленя, до чего же радостно сердцу от своего поля… За озимью — зябь, как вороново крыло парит над землей, струится тепло, ровно от распаренного мужика, который с банного полка в предбанок на лавочку отдышаться вышел. Кружит голову земным воспарением, а может, усталость вконец одолела? Кони чуют дом, идут ходче, близким дымком наносит, гудит под копытами земля. Своя, колхозная…

Одежонка на нас в скольких местах прожжена, обувка худая, сами заветрели, бородами обросли, лишь глаза да зубы знатно. Не токмо мужики, родные бабы не признают…

Растянулись кони гуськом, Кузьма позади Карюху нахлестывает, сам песню затянул, не пойму какую — ветром слова относит.

— Слышь, Степаныч, — кричу, — приехали на припеки!

Закашлялся Кузьма, машет рукой, погоняй, мол, шибче, дом близко.

А кони и так на галоп перешли, последнюю непаханую полоску проскочили — и вот она за поскотиной деревня! Домишки невзрачны, конюшня за логом, кузница на краю, дерном крытая. Все близкое, долгожданное… А ведь постылым все было тут, своим не считали, ежели, бывало, скажем при разговоре: «В нашей деревне» либо «У нас дома», так это про ту деревню, про тот дом за болотом, а вот довелось, и сколь сил положили, чтобы сюда воротиться. К этому своему дому…

Гарцуем по улице, как казаки, опустела деревня, никто не встречает, даже ребятишек не видать. Куда кто подевался? Переехали мостик, поднялись на взлобок, где колхозная контора срублена, глядим — распахнулись двери настежь, повалил с крыльца народ — колхозное собрание в аккурат шло, решали, как посевную проводить, а тут кто-то в окошко нас увидал. Мужики, бабы, ребятишки — навстречу:

— Отколь же вы взялись, родимые…

Соскочил с вершин, перво-наперво к Тимофееву:

— Привели, Петр Тимофеевич, колхозу лошадей. Уберегли всех…

Молчком, в пояс нам поклонился председатель.

Марью мою люди вперед пропустили. Улыбается губами, на глазах слезы. Стыдится принародно обнять, ладонью по моей щеке провела:

— Ванюшка, голубчик ты мой, почернел-то весь…

Митюшка протиснулся, за руку меня ухватил. Достал ему из-за пазухи гостинца — леденцы, в тряпицу завернутые. Слиплись за дорогу в комок…

Не могу, парень, рассказывать, покурить, что ли, еще… А после че было? Дали нам и коням два дня отдыху, на третий выехали в поле пахать. Никанор через сутки на плоту приплыл, за два плеса до Муромки базлать начал, боялся — пронесет мимо. Вот она какая история… Скажи-ка ты, ведь время вперед уходит, а давнее под старость ближе кажется, ворочаешься к нему памятью. Ценишь пошто-то все по-иному… Отчего бы это, а? Вот ведь, когда воротился домой, не плакал, а теперь через столько лет вспомнил, как Марья по лицу гладила, как тряпицу с леденцами доставал, и слезы душат…

Виктор Потанин

ПТИЦЫ

Кому из нас не хотелось стать птицей! Хотелось, конечно, хотя бы однажды… Чтобы лететь, парить под самыми облаками, чтобы вдыхать в себя упругий небесный воздух, чтобы взглянуть с высоты на землю и скользить по небу — пока хватит дыхания.

Такое часто случается в детстве: только заснешь и вот уж ты — птица: какая-нибудь желтая, красная, голубая. И вместо сердца у тебя — крылья, и они поднимают тебя все выше, выше. И даже утром, при свете дня, этот полет не проходит в тебе, не тает, — и ты завидуешь всем летчикам, самолетам. Счастливые, мол, люди, особые люди. Ох, как я мечтал о них, как стремился! Но пришло горе — я не попал в летное по здоровью. Горе, горе, а кто поможет. Человек мечтает, а судьба подправляет. Зато я стал совсем обычным человеком и теперь работаю в библиотеке. Но это тоже хорошее дело — жить простой честной жизнью, выдавать людям интересные книжки. Но жизнь, конечно, богаче книжек. И грустней порой и печальней. И не надо человеку завидовать птицам. Да, не надо, не надо! Об этом я решил еще три года назад. Но лучше будет, если все по порядку…

Мои беды тогда — три года назад — начались в самом начале марта. Я хорошо запомнил те дни, ведь март — мой любимый месяц. Он для меня как награда. Потому что приходит оттепель, тает снег, дуют теплые ветры. Одним словом — весна, а весной-то у людей все и случается… Вот и случилось: в те теплые метельные дни моя Женя бросила музыкальную школу. Заболела ангиной, пролежала с температурой семь дней, а потом встала и порвала ноты с детскими пьесами Мендельсона. Я к ней: «Что с тобой? Ты сошла с ума?» Дочь молчит, а я снова: «Пожалей меня! Ты помешалась…» Она взглянула куда-то мимо меня — «Да, помешалась…» Сказала медленно, вяло, по-взрослому и прикусила губу. Я попробовал ее уговорить, она разрыдалась. Я взял ее ладошки в свои — она разрыдалась еще сильнее. И у меня тоже слезы брызнули по щекам. Что ж поделаешь — сам виноват. Никогда не сжимайте ладони у своих дочерей! Никогда, никогда!.. Там столько хрупкости, нежности в этих ладонях. А где нежность — там и жалость всегда, там и боль… Я смотрел на ее длинные недетские пальцы, я гладил их потихоньку, перебирал, я чувствовал через них — все ее будущие дни, всю судьбу ее, — такую же, наверное, хрупкую, синевато-прозрачную, только затронь посильней — и сломаешь. Но все равно эти пальцы были навсегда родные, родные — им бы играть Шопена, волноваться на клавишах, им бы делать других счастливыми… А тогда они лежали в моей ладони, и я слышал в них каждую косточку, да и сама дочь все еще вздрагивала и вытирала глаза… И тогда я не выдержал и сказал: «Хорошо, Женя… Из музыкальной тебя забираю. Но зато куплю путевку в бассейн — пойдешь плавать. У тебя нет здоровья, а в бассейне окрепнешь». «Хорошо, папа, окрепну…» — ответила дочь опять обреченно, по-взрослому, — и у меня замерзла спина. Но что поделаешь — нынче дети взрослые в девять лет… А через неделю Женя поскользнулась в бассейне на кафеле и сломала ключицу. Дочь увезли в больницу на «скорой». А к вечеру она была уже дома, лежала на своем любимом красном диванчике и тихонько постанывала. Я спросил о чем-то — дочь не ответила. Я опять спросил, она повела на меня ненавидящим взглядом. В глазах настыла мутная пленочка. То ли от боли, то ли от страха за жизнь. Но вот пленочка пропала, растаяла — и закрылись глаза. Я наклонился низко над Женей, прислушался. От губ шел слабый парок — дыхание. Еще миг — и кажется, порвется оно, остановится. Я стал считать до десяти, потом до ста, до тысячи… Я стал как помешанный.