Виктор Алеветдинов – Архип Чудин и мастерская невозможного (страница 15)
Самовар тихонько булькнул. На его табличке прежняя надпись потемнела, а ниже проступили новые слова: «Чай ждать умеет».
Архип сел обратно на скамейку. Не за общий стол. Рядом с Агафьей. Она тоже села и взяла свою чашку обеими руками.
— Спасибо, — сказал он не сразу.
— Самовару скажи. Это он сегодня главный.
— Тебе.
Агафья сделала вид, что отпивает чай, хотя чашка уже почти остыла.
— Пей, Чудин. Раз уж твоя попытка не остаться одному всем налила, тебе тоже положено.
Архип взял чашку. Рука у него дрожала, но он оставил её на виду. На лавке у самовара пустой стакан в подстаканнике стоял между людьми, как слово, которому ещё рано прозвучать.
Глава 6. Часы опоздавших признаний
После самовара улица долго не могла вернуться к обычной жизни. Нина с Марией сидели на лавке и обсуждали межу так мирно, что соседские куры перестали клеваться и прислушивались. Прасковья ходила по дороге с видом женщины, которой приборы испортили репутацию, потому что заставили сказать хорошее и не дали сразу всё отыграть назад.
Архип ушёл в мастерскую первым. Не сбежал, как сказала бы Агафья, а именно ушёл: медленно, с чашкой недопитого чая в руке, будто нёс не чай, а доказательство, что ещё держится.
Агафья видела, как он поставил чашку на верстак и долго смотрел на пустое место у стены. Там уже не было женской тени, не стоял стакан в подстаканнике, но воздух будто запомнил чужое присутствие.
— Чудин, — сказала она от порога, — тебе бы поесть.
— Потом.
— Потом у тебя обычно изобретения ходить начинают.
— Сегодня уже ходили.
— Значит, тем более поешь, пока не побежали.
Он почти улыбнулся, но улыбка быстро ушла. Агафья не стала давить. С самоваром она поняла главное: в этой мастерской нельзя каждую закрытую вещь тянуть наружу силой. Иногда у старого железа память острее, чем у человека.
Филимон, наоборот, вошёл бодро. Каску он так и не снял. На лбу у каски красовалась надпись «Не трогать руками», и Филимон явно считал её не предупреждением, а званием.
— Предлагаю провести инвентаризацию опасного барахла, — объявил он. — Сначала чайное, потом словесное, потом то, что может укусить за душу.
Прасковья выглянула из-за его плеча.
— Тебя бы первым на полку поставить. С табличкой: «Открывать только в крайней скуке».
— А ты рядом. «Хранить в шумном месте».
Агафья подняла руку.
— Всё. Ссориться будете снаружи. Здесь вещи обижаются и потом воспитывают.
На верхней полке что-то тихо тикнуло.
Все сразу замолчали.
Тикнуло снова. Не как обычные часы. В звуке было лёгкое заикание, словно время споткнулось о половицу и решило не падать при свидетелях.
Архип поднял голову.
— Нет, — сказал он.
— Уже да, — ответила Агафья.
На полке между коробкой с медными кольцами и старым фонарём лежал круглый предмет под тряпкой. Тряпка сама сползла вниз. Под ней оказались часы странного вида: корпус от будильника, крышка от карманных часов, маленькое колесо от велосипеда сбоку и стрелка, сделанная из вязальной спицы.
Филимон восхищённо присел.
— Красота. Если такие поставить на кухне, обед будет приходить сам?
— Не трогай, — сказал Архип.
— Я смотрю глазами. Глаза пока не запрещали.
Прасковья фыркнула.
— Твои глаза уже столько бед видели, что им пора отдельный запрет выдать.
Архип подошёл к полке. Лицо у него стало закрытым. Он взял часы осторожно, двумя руками, как берут старую семейную фотографию.
— Я их делал из отцовских карманных часов, — сказал он. — И будильника. Колесо потом приделал. Хотел, чтобы время не стояло, а хоть чуть-чуть догоняло человека.
— Зачем догоняло? — спросила Алёна, появившаяся у двери вместе с Мироном.
Мирон хотел войти, но увидел часы и остановился на пороге. После вчерашних приборов у него выработалось уважение к чужим полкам.
— Чтобы успеть сказать то, что не сказал, — ответил Архип.
Прасковья скрестила руки.
— Опять ваши слова. Вчера машина говорила, сегодня часы догоняют. Чудин, у тебя в молодости нормальные табуретки были?
— Были. Но они не сохранились.
— Повезло табуреткам.
Филимон наклонился ближе.
— А заводятся как?
— Никак, — резко сказал Архип. — Не заводятся. Я их не доделал.
Но Филимон уже заметил маленький ключик сбоку. Не со зла заметил, а по природной беде: руки у него тянулись к смешному раньше, чем голова успевала оформить запрет. Он крутанул ключик всего на пол-оборота.
Часы звякнули.
Мастерская исчезла.
Филимон стоял у старого клуба. Не у нынешнего, подлатанного и привыкшего к чудесам, а у прежнего: краска на дверях облезла, афиша танцев висела криво, из окна тянуло гармошкой. Солнце било в глаза. На нём были не тёплая куртка и каска, а тесный пиджак. Волосы, непривычно гладкие, липли ко лбу.
Перед ним стоял парень лет двадцати. Серьёзный, чисто причёсанный, с лицом человека, который ещё верил, что приличное поведение спасает от одиночества.
Филимон узнал себя и испугался сильнее, чем если бы увидел лешего с бухгалтерской книгой.
— Батюшки, — сказал он. — Какой я был скучный.
Молодой Филимон нахмурился.
— Вы кто?
— Твоё будущее. Не лучшее, но живучее.
— Вы пьяный?
— Пока нет. И слушай сюда, гладкий страдалец: сейчас ты зайдёшь в клуб, увидишь, как Колька Еремеев споткнётся на сцене, и скажешь первую гадкую шутку. Все засмеются. Тебе понравится. Потом ты решишь, что если смешить людей первым, они не успеют смеяться над тобой.
Молодой Филимон побледнел.
— Я не говорю гадостей.
— Пока. Вот поэтому я и пришёл. Не начинай с больного места. Шути, конечно, без шуток ты засохнешь как прошлогодний укроп. Но не делай человека ступенькой для смеха.