18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Викрам Сет – Достойный жених. Книга 2 (страница 168)

18

Однако бедняк был озабочен своей проблемой и пошел к ростовщику. Он объяснил ростовщику, что ему нужны деньги на свадьбу дочери, но нечего дать в залог.

«Это не страшно, – сказал ростовщик, разглядывая лицо бедняка. – Сколько ты хочешь?»

«Много, – ответил тот. – Две тысячи рупий».

«Хорошо», – отозвался ростовщик и велел помощнику отсчитать эту сумму.

Пока помощник считал деньги, бедняк почувствовал, что было бы невежливо не поговорить с ростовщиком.

«Вы очень щедрый человек, – сказал он. – Но в вашей деревне встречаются очень странные люди». И он рассказал о старике и его снохе.

«А как в вашей деревне реагировали бы на такую новость?» – спросил ростовщик.

«Я думаю, вся деревня пришла бы к дому умершего, чтобы скорбеть вместе с его близкими. Никто не подумал бы о том, чтобы пахать свой участок земли или тем более есть что-нибудь, пока тело не кремируют. Люди плакали бы и били себя в грудь».

Ростовщик приказал помощнику прекратить отсчитывать деньги.

«Этому человеку нельзя доверять», – сказал он.

«Но почему?!» – в ужасе воскликнул бедняк.

«Если вы так переживаете из-за необходимости отдать Богу то, что он доверил вам, вам не захочется отдавать то, что вам доверил обыкновенный человек».

Люди выслушали пандита в молчании, не зная, к чему он клонит. Когда рассказ кончился, у всех было чувство, что их упрекают за их скорбь. Пран был не утешен, а расстроен рассказом. Возможно, это справедливо, подумал он, но скорее бы уж пришли сикхские исполнители раг.

Наконец все трое явились, темнокожие и густобородые; их белоснежные тюрбаны были обвязаны синей лентой. Один из них играл на табла, двое других – на фисгармониях, и во время исполнения песен Нанака и Кабира все трое закрывали глаза.

Пран слышал их пение раньше – мать ежегодно приглашала музыкантов в Прем-Нивас. Сейчас он слушал их механически, не воспринимая ни слов, ни особенностей исполнения. Ему вспомнился последний раз, когда табла и фисгармония звучали в Прем-Нивасе и пела Саида-бай, – это было на празднике Холи год назад. Он посмотрел на противоположную, женскую сторону прохода. Савита и Лата сидели рядом, как и в прошлом году. Глаза Савиты были закрыты, а Лата смотрела на Махеша Капура, который, похоже, опять ушел в себя и не обращал внимания на окружающее. Она не замечала Кабира, сидевшего далеко от нее, в конце шамианы.

Лата думала об умершей, о матери Прана, которая ей очень нравилась, хотя она плохо знала ее. Жила ли она полной жизнью? Можно ли назвать ее замужество счастливым, успешным, удовлетворительным? И вообще, что эти слова значат? Что было главным для нее: муж, дети или, может быть, маленькая комнатка, где она каждое утро молилась, внося смысл и порядок в ежедневную и ежегодную рутину? Вокруг сидело столько людей, которых ее смерть не оставила равнодушными, и тут же был ее муж, министр-сахиб, не скрывавший досады по поводу затянувшейся церемонии. Он пытался дать знак пандиту, что пора уже заканчивать, но тот не замечал его знаков.

– Я думаю, теперь женщины хотели бы что-нибудь спеть? – сказал пандит.

Никто из женщин не вызвался это сделать. Он хотел что-то добавить, но тут старая госпожа Тандон произнесла:

– Вина, подойди сюда, сядь рядом.

Пандит предложил ей взойти на помост, на котором выступали певцы, но Вина ответила:

– Нет, я останусь здесь, внизу.

Оделась Вина очень просто, как и ее подруга Прийя, а также другие молодые женщины. На ней было белое хлопчатобумажное сари с черной оборкой, на шее висела тонкая золотая цепочка, к которой она то и дело притрагивалась. Ее темно-красная тика была в пятнах. Вокруг глаз виднелись темные круги, на щеках следы слез. Выражение ее полного лица было печальным и вместе с тем безмятежным. Она достала маленькую книжечку, и они начали петь. Вина четко произносила все слова и иногда, словно в ответ на них, слегка двигала рукой. Голос ее звучал очень естественно и волнующе. Когда первая песня кончилась, она без всякой паузы запела любимый гимн ее матери:

– Вставай же, путник, ведь рассвет! Зачем ты спишь, раз ночи нет? Теряет спящий, трата – сны. Подъем – преддверие весны. Освободи взор из-под век. Внимай же Богу, человек! Любить Его – взор – способ твой, ты спишь, а Он – над головой. Что б ни свершил ты – заплати. В грехах же счастья не найти. А если совесть нечиста, то плакать поздно неспроста. О завтра думай нынче ты, знай, так сбываются мечты! Коль стаей склевано зерно, Рыдать что толку: «Где оно?..»

Где-то в середине второй строфы Вина остановилась, в то время как остальные продолжали петь, и тихо заплакала. Она пыталась справиться со слезами, но не смогла. Она стала вытирать слезы подолом сари и руками. Кедарнат, сидевший в первом ряду, кинул ей на колени свой носовой платок, но она не заметила этого. Медленно подняв глаза вверх, она продолжила пение. Раз или два она закашлялась. При повторе первой строфы голос ее опять стал звонким и ясным, а в слезах был теперь ее раздраженный отец.

Эта песня из сборника гимнов ашрама Махатмы Ганди, как ничто другое, заставила Махеша Капура осознать понесенные им потери. Ганди умер, и с ним умерли его идеалы. Этот враг всякого насилия, которого он глубоко чтил и которому следовал, умер насильственной смертью, а теперь собственный сын Махеша Капура, любовь к которому в этот критический момент его жизни он чувствовал особенно остро, находился за решеткой из-за собственного насилия. Фироз, которого Махеш Капур знал еще ребенком, мог умереть. Его дружба с навабом-сахибом, столь давняя и крепкая, дала трещину в обстановке скорби и слухов. Наваб-сахиб не пришел сегодня и не позволил ему с женой навестить Фироза, а это значило очень много для госпожи Капур. Этот запрет усилил ее горе, а сильное расстройство могло подействовать на общее самочувствие и ускорить ее смерть.

Слишком поздно он стал сознавать – очевидно, видя, как все окружающие любили ее, – что он потерял, кого он потерял так неожиданно. Столько надо было сделать, и не было человека, который помог бы ему, дал спокойный совет, умерил бы его нетерпение. Жизнь его сына и собственное будущее, как ему представлялось, находились почти в безнадежном положении. Ему хотелось бросить все и предоставить мир самому себе, но он не мог бросить Мана, а политика была его жизнью.

Жена всегда находилась рядом, а теперь ее не было, и никто не мог ему помочь. Птицы склевали весь урожай зерна и оставили его с пустыми руками. Что она посоветовала бы ему? Скорее всего, ничего конкретного, просто сказала бы несколько утешительных слов, которые могли бы через несколько дней или недель придать ему сил. А может быть, она посоветовала бы ему не участвовать в выборах? Что она захотела бы сделать для сына? Какие из его обязанностей – действительных или воображаемых – следовало бы ему, по ее мнению, выполнять и чего она ожидала бы от него? Возможно, спустя несколько недель он понял бы это, но у него не было этих недель, а было всего несколько дней.

После кремации Мана отвезли в окружную тюрьму, где потребовали, чтобы он вымылся и постирал одежду. Ему выдали тарелку и чашку. Был произведен медицинский осмотр, его взвесили и проверили состояние его бороды и волос на голове. Как еще не осужденный, не имеющий судимостей в прошлом, он должен был бы содержаться отдельно от ранее судимых, чьи дела в данный момент рассматривались судом. Однако тюрьма была переполнена, и его поместили в камеру к двум таким заключенным, которые имели богатый опыт тюремной жизни и охотно делились своими познаниями с другими. Мана они воспринимали как редкостную диковину. Если он в самом деле сын министра – а единственная доступная им газета подтверждала, что так и есть, – то что он тут делает? Почему он не добился, чтобы его отпустили на поруки? А если степень обвинения не допускала этого, то почему эту степень не изменили?

Если бы рассудок Мана был в нормальном состоянии, он мог бы подружиться кое с кем из его нынешних «коллег». Но он едва замечал их присутствие. Он думал только о тех, с кем не мог увидеться: о своей матери, Фирозе и Саиде-бай. Жизнь в тюрьме при всех ее тяготах была роскошью по сравнению с содержанием в камере полицейского участка. Ман получал пищу и одежду из Прем-Ниваса, мог бриться и делать гимнастику. В тюрьме было относительно чисто. Поскольку он принадлежал к «высшим классам», в камере установили маленький столик, кровать и настольную лампу. Ему посылали апельсины, которые он съедал не замечая. Чтобы он не мерз, ему прислали из Прем-Ниваса лоскутное голубое одеяло. Оно защищало его от холода и напоминало о доме и о всем том, что он разрушил или потерял.

Опять же, как сын министра, он был избавлен от худшего, что бывает в тюрьме, – переполненных камер, где заключенные издеваются друг над другом самым жестоким образом. Начальник тюрьмы был в курсе, чьим сыном Ман является, присматривал за ним и разрешал частые свидания с близкими.

К нему часто приходили Пран, Вина и отец – до того, как он с тяжелым сердцем вернулся к предвыборной борьбе. Но никто из них не знал, о чем с ним говорить. Когда Махеш Капур спросил его, что же тогда произошло, Мана затрясло, и он не смог ничего ответить. Пран спросил: «Как это могло случиться, Ман?» – но тот лишь затравленно посмотрел на брата и отвернулся.