Вернер Херцог – Каждый за себя, а Бог против всех. Мемуары (страница 15)
В поисках постоянного пристанища для нас мать нашла жилье в пансионе этажом ниже того самого чердака, на котором я провел первую пару дней сразу после рождения. За это время крышу дома привели в порядок, но все остальные здания по Элизабетштрассе лежали в руинах или еще только начали отстраиваться. Грузовики длинной чередой все еще вывозили строительный мусор и сваливали его в бесконечно растущие горы обломков. Самая большая гора позже стала частью территории мюнхенского олимпийского комплекса[9], ее засадили травой и лесом, а рядом устроили небольшой искусственный пруд – эта гора почти такой же высоты, как и сам стадион, увенчанный прозрачной крышей. Все мои друзья, выросшие в Мюнхене, с восторгом вспоминают первые годы после войны. Наши игровые площадки как нельзя лучше подходили для приключений. Банды ребятишек стали полновластными хозяевами этих разбомбленных жилых кварталов. Они собирали цветной металл и продавали старьевщикам. Находили оружие, пистолеты и ручные гранаты, а как-то раз обнаружили повесившегося на балке среди развалин мужчину. Они также очень рано сами стали отвечать за себя – и были от этого в восторге. Я снова и снова слышу, как жалеют детей того времени, но эта жалость не очень-то совпадает с правдой детских переживаний, с их открытием мира. Как и у меня в горах, у городских детей сразу после войны было самое восхитительное детство, какое можно себе вообразить. Даже Дитер Денглер, о котором я позже снял фильм – точнее, целых два фильма, документальный и игровой, «Малышу Дитеру нужно летать» (1997) и «Спасительный рассвет» (2006), – рос в Вильдберге (Шварцвальд), в относительном уединении, но говорил ровно то же самое – хотя он и испытывал нужду, куда более жестокую, чем мы все. Он вспоминал, как мать брала с собой его и младшего брата в разбомбленные дома, где они обдирали со стен обои. Потом она их вываривала, потому что в оставшемся на них клейстере были питательные вещества. Я далек от того, чтобы идеализировать это время, порожденное ужасной войной и кошмарными преступлениями немцев. Мы просто вспоминаем свои ощущения, сама же по себе война ужасна и становится все чудовищнее по мере того, как развивается ее все более устрашающий инструментарий. Две вещи из этого времени я накрепко запомнил до сих пор. Когда появлялась еда, приходилось действовать быстро, потому что иначе все сразу съедали мои братья. И до сих пор я очень торопливо ем, даже когда намереваюсь все тщательно прожевать и съесть спокойно, без спешки. Кроме того, мне трудно выбрасывать еду, особенно хлеб. Я приглядываю за своим холодильником, и там всегда порядок. Для меня непостижимо, что в промышленно развитой части мира выбрасывается 40 процентов всех продуктов питания, а в Штатах, согласно той же статистике, – целых 45. Поскольку почти ни у кого нет моего детского опыта, я молча наблюдаю, как в ресторанах на тарелку наваливают гигантские порции, половина которых потом летит в помойку. Мания потребительства, распространившаяся во всех развитых странах, причиняет огромный ущерб здоровью нашей планеты. Многие люди страдают от ожирения – а ведь это лишь самое заметное проявление потребительства. Не то чтобы я совсем никогда не находил у себя в холодильнике увядший салат, но я действительно редко что-то выбрасываю.
Пансион на мюнхенской Элизабетштрассе представлял собой просторную квартиру в доме старой постройки, из которой пять или шесть помещений сдавались. Домовладелица Клара Рит в юности, которая пришлась на 20-е годы, принадлежала к знаменитой творческой богеме Швабинга, артистического квартала Мюнхена. Никаких артистов и художников здесь давно уже не было – так же рассеялась и колония художников на Монмартре, превратившись в вечный миф о конце XIX века для туристов. Однако в шестидесятые и семидесятые годы, когда возникло молодое немецкое кино, почти все кинематографисты жили в Швабинге. Тогда культурной столицей Германии был Мюнхен, а в Берлин почти все переехали только после того, как он стал столицей вместо провинциального Бонна. Клара экстравагантно одевалась, ее волосы были выкрашены в кричащий оранжевый цвет (через несколько десятков лет так стали краситься панки), и очень интересовалась искусством и театром. В большой прихожей ее квартиры был отгорожен занавеской отсек, где поселилась подруга моей матери, которая вместе с ней продавала чулки. Одну комнату занимал турецкий инженер, а в соседней жили мы вчетвером: моя мать, Тиль, Луки и я. Все мы сгрудились в этой крохотной комнатке, смежной с ванной, общей для всех жильцов, – чтобы ею воспользоваться, приходилось договариваться с соседями. Клара готовила на всех, это входило в плату за съем. «Я готовлю с любовью и со сливочным маслом», – то и дело сообщала она, – правда, как выяснилось позже, «масло» оказалось преувеличением, это был всего лишь маргарин. В этой квартире я навсегда научился обходиться минимумом пространства, равно как и уходить в себя, даже когда вокруг меня все ходит ходуном. По сей день я могу читать или писать что-то в шумной толпе, не замечая людей вокруг. На съемочной площадке, несмотря на кучу помех и толпы народа, я могу за несколько минут переписать целый кусок сценария, если обстоятельства требуют изменить сцену.
Однажды, возвращаясь из школы, еще на лестнице я услышал какой-то шум. Я открыл дверь и сразу увидел Хермину, крепко сбитую кухарку лет восемнадцати из деревни в Нижней Баварии. Она гонялась за парнем, которого я раньше не видел, и колошматила его деревянным подносом за то, что он залез к ней под юбку. Убегавший издавал истошные вопли. Это был Клаус Кински. Возможно, многое из того, что я рассказал о нем полвека спустя в фильме «Мой лучший враг» (1999), уже всем известно, но я хочу повторить здесь то, что помню о нем. Клара Рит подобрала Кински на улице, в то время он изображал из себя голодного художника, а она была очень добросердечна. К тому времени Кински уже приобрел реноме необычного актера, играя небольшие роли в разных театрах. Он сколько-то зарабатывал, но при этом отчаянно корчил из себя непризнанного, голодающего гения. Совсем близко, по соседству, он произвел, так сказать, захват помещения: объявил пустующий чердак старинного дома своей квартирой и попросту запугал домовладельца, собиравшегося вышвырнуть его вон, изображая припадки бешенства. На этом чердаке он вместо мебели насыпал сухую листву, и в конце концов ее стало по колено. В этой листве он и спал. Подобно моему отцу, на своем чердаке он никогда не носил одежду: он отвергал ее как цивилизационное принуждение, которое мешает нам соприкоснуться с подлинной природой. Когда приходил почтальон и стучал, Кински появлялся на пороге в чем мать родила, шелестя листвой. Да и на сцене он то и дело устраивал скандалы, и об этом уже вовсю говорили. Если он замечал в зале хоть малейшую рассеянность или даже просто нервное покашливание, то принимался орать на публику и ругать ее самым непристойным образом. Бывало, он швырял в публику канделябр с горящими свечами или впадал в ярость, потому что забывал свои реплики и запинался. Во время одного спектакля, в котором он должен был произнести длинный монолог, но выучил только первые строчки, он просто завернулся в ковер на полу и так и лежал, укутавшись в него, пока публика не начала протестовать, и пришлось опустить занавес. Такие же припадки я наблюдал у него и позже, когда снимал с ним фильмы, но в то время я еще ни секунды не помышлял о кино. Мне было всего тринадцать, а ему где-то около двадцати шести. Отрицая любые проявления цивилизации, он отвергал и столовые приборы. За общим столом в пансионе ел руками, низко нагнувшись к тарелке, с хлюпаньем втягивая в себя еду. «Жрать – это животный акт», – кричал он на испуганную Клару, а когда однажды обнаружил, что она готовит на маргарине вместо масла, расколотил на кухне посуду и швырнул чугунную кастрюлю в закрытое окно. Я хорошо помню, как Клара пригласила на обед одного театрального критика, чтобы посодействовать Кински. Критика звали Франсуа, и был он настолько толст, что не мог до конца застегнуть ширинку на брюках. Он горячо поддерживал Кински и расхваливал его игру прошлым вечером: «Вы были великолепны, вы были восхитительны». И тут – с молниеносной быстротой, которую встретишь разве что в мультфильмах о дятле Вуди, – Кински с бешеной скоростью стал через весь стол швырять ему в лицо горячие, еще дымящиеся картофелины со своей тарелки и, не прерываясь, вскочил из-за стола с белым лицом. Следом полетели ножи и вилки, которые он сгреб к себе от соседей по столу, – это был настоящий шквальный огонь, и одновременно Кински орал: «Не великолепен, не восхитителен. Я БЫЛ МОНУМЕНТАЛЕН, Я БЫЛ ЭПОХАЛЕН!»
В таком же духе он продолжал все те несколько месяцев, пока жил у нас. Клара выделила ему крохотную каморку с узким окном, выходящим на задний двор, – это была единственная свободная комната, остававшаяся в ее пансионе. Он квартировал там бесплатно, Клара не хотела брать с него денег – а также кормила его, стирала и гладила ему белье. Я помню, как он часами за закрытой дверью делал речевые упражнения, бесконечно их повторяя. Но звучало это скорее как упражнения для певцов, модуляции для четкости произношения, высоты тона и громкости. Это противоречит его более поздним утверждениям, что вся гениальность у него от природы, как если бы он сошел прямо со страниц немецкой литературы эпохи «Бури и натиска». Кински умел кричать громче, чем любой другой человек, которого я знал. Он даже умел разбивать голосом бокалы: когда он пронзительно вопил, они трескались. Однажды место Кински за столом осталось пустым. Он появился внезапно, словно по нам ударил мощный снаряд, сброшенный припозднившейся эскадрильей бомбардировщиков. Должно быть, он разогнался во всю длину коридора, потому что с ужасным грохотом вышиб дверь вместе с петлями и влетел прямо в столовую. Будто в стробоскопическом мерцании, Кински вращал вокруг себя руками – нет, он швырял белье в воздух, издавая при этом нечленораздельные визги, подобные тем, какими разбивал бокалы Клары. Когда одежда, порхая как листья, опустилась на обеденный стол, вопли Кински постепенно сделались понятны. Он орал: «КЛАРА, СКОТИНА!!!!» Но лишь когда спектакль закончился, выяснилось, что он был возмущен тем, что Клара недостаточно хорошо погладила ворот его рубашки.