реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Смирнова – Жизнь, опаленная войной (страница 4)

18

А вот о заветном ящике в буфете, где в коробке лежали все документы – папина трудовая книжка, пачки облигаций, на которые рассчитывали, как на обещанное НЗ после войны, и все семейные фотографии, а вне важной коробки еще и мамин золотой кулон, пара сережек и одно золотое колечко, да таинственный, всеми любимый пакет в бумажной обертке, – об этом ящике в буфете забыли начисто, вынимая посуду из нижнего отсека буфета.

Сколько раз мы будем потом в эвакуации, в будущие далеко нерадостные дни, вспоминать про эту нашу забывчивость, сколько раз и мама, и Валя услышат в учреждениях отказное "нет", потому что не смогут представить ни одного требуемого документа. До последнего дня своей жизни мама останется без пенсии за погибшего кормильца. Так как все бумажное содержимое той коробки с документами (кроме облигаций, конечно), просто вытряхнут на помойку или сожгут в буржуйке те, кто поселится позже в нашей квартире. А дубли нужных документов по месту работы папы сгорят во время бомбежки того здания. И никогда мы больше не сможем увидеть, как выглядела мама в молодости, как хорошо смотрелись вместе папа и мама на свадебной фотографии. Или какими были Толя и Валя в школе и выпускном классе. Все фотографии пропали. Чудом уцелел только папин портрет в молодости, папин пропуск на работу и толин студенческий билет с маленькой фотографией. Эти три вещи сохранила для нас соседка, видно они выпали, когда выносили мусор после нашего отъезда из квартиры, а она их подобрала, веря, что мы вернемся после эвакуации.

Утром нас погрузили в грузовую крытую полуторку. Я сидела в кабине на коленях у мамы. Еще едва светало. Когда машина поворачивала к Загородному, я оглянулась на дом и почему-то четко назвала дату: "Сегодня 14 марта. До свидания, дом!" Впереди нас ждал путь на большую землю. И самый страшный и опасный его отрезок – переезд на другой берег Ладоги. Было темно, даже скорее серо-темно, потому, что я видела людей, набившихся с нами в открытый кузов старенькой машины с квадратной деревянной кабиной. Весь пол кузова был завален вещами пассажиров. Женщины пытались пристроить детей на тюках и чемоданах, между вещами, взрослые ехали, скорчившись, держась за борта. Было очень холодно, ледяной ветер резал лицо, выбивая из глаз слезы, мокрые щеки тут же лубенели.

Мы уже были недалеко от другого берега. Низкое, затянутое клочьями туч небо вдруг начали прорезать тугие лучи прожекторов. Когда луч скользил по машине, все пытались спрятаться от него, втягивали головы в плечи: все знали, если шарят прожектора, быть воздушному налету.

Впереди глухо ухнуло. Машина остановилась. Шофер открыл дверцу и, стоя на ступеньке, заглянул через борт в кузов: "Вылезайте!" – скомандовал он, перекидывая ногу через переднюю стенку борта. "Дальше пешком!"

Помогая друг другу, люди спрыгивали в снежную кашу. Шофер начал разгружать машину. Он поднимал в воздух узлы и чемоданы и кричал столпившимся внизу женщинам: "Чьё? Чей чемодан?". Люди испуганно смотрели слезившимися от ветра глазами и не узнавали своих вещей. Если вопрос оставался без ответа, водитель отбрасывал тюк в сторону и поднимал следующий.

Из своих вещей мы узнали только две швейные машинки и два тюка.

– А мы? – выдохнула толпа.

– Дальше пешком. Дойдете. Ну не могу я дальше ехать: и вас погублю, и машину! Только держитесь правее, подальше от пробоины, – он захлопнул дверцу и нажал на газ.

Все огляделись. Метрах в 20 от нас, почти у берега, стояли люди спиной к земле, а между нами и ними во льду светилась дыра, светилась, потому, что свет из нее уползал вниз под лед.

– Мама, а почему свет? Почему свет подо льдом?

–Так это фары, их еще не залило, – вместо матери сказал какой-то дедушка хрипло.

Причитая и охая, люди стали разбирать свои вещи, о куче бесхозных вещей никто так и не вспомнил, она так и осталась чернеть на снегу. Шли медленно, молча, по колено в снегу, и, вспоминая совет нашего шофера, старались держаться правее, подальше от страшного места.

Мы выбрались.

На берегу, на заново проложенной временной ветке, людей ждали несколько нормальных вагончиков. Нас погрузили, застывших, полуобледеневших, с мокрыми до колен и выше ногами. Толя набрал снежного крошева в высокие валенки. Откуда-то (потом я узнала, что это называется "эвакопункт", там для подъезжающих с Ладоги готовили горячую еду и кипяток) принесли кашу горячую-горячую и кипяток в большой кружке. Кашу разделили на всех, ели, прикрыв глаза, и не верили, что едим, пили обжигающий кипяток.

…Мы проснулись от шума. Поезд стоял на какой-то станции. Дверь откатила: из нее ужасно дуло. Все "население" вагона стояло у того места, где спал Толя. Он не спал – он был мертв.

Состав дернуло, лязгнули буфера, снова застучали на стыках колеса… Нас увозили в будущее. Наш Толя остался один, на грязном снегу железнодорожной станции Бабаево. Название станции я узнала уже намного позже, через пять лет после войны.

Всю свою жизнь я ношу в себе тяжкое воспоминание о том страшном дне 17 марта 1942 года. Могли ли мы что-то изменить тогда? Мы – трое девочек и почти потерявшая от горя и голода рассудок женщина.

…Всё. Конечная станция Пятигорск. Дверь откатили. Мы, опираясь на протянутые руки встречавших, неловко (ноги плохо держали) спрыгивали на землю и сразу зажмуривались от яркого солнца, вмиг ослеплявшего нас после полумрака вагона.

«Ленинградские», – раздавалось вокруг, а потом сочувственные вздохи и сокрушенное покачивание головой.

<…>

До 1947 года мы жили на многонациональном Кавказе среди армян, грузин, азербайджанцев, казаков, аварцев, ингушей, греков и русских. И все они были для нас добрыми соседями, готовыми поделиться с нами последним. Мы тоже помогали им и советами и делами, и делали это доброжелательно и радушно, как умели это делать ленинградцы. Мы считались с местными обычаями, уважали и их традиции. Наверное, и они учились чему-то у нас.

Вероятно, через своё уважение к нам эвакуированным ленинградцам они выражали своё и уважение к нашему Великому городу, и восхищение стойкостью и мужеством его жителей. Я думаю, что подспудно мы понимали это, и все эти годы никто не слышал от нас ни нытья, ни жалоб на жизнь и трудности в непривычной для нас обстановке. Мы держали ленинградскую марку.

В начале мая в первый день приезда в овцеводческий совхоз № 17 мы увидели далеко отстоящие друг от друга домики с палисадниками, а за ними длинные саманные строения – совхозные кошары – помещение для овец. А вокруг, насколько хватал глаз, ровная зелёная в мае степь под палящим солнцем. И там, в совхозе, как и в Пятигорске, нас окружили теплом и заботой. Нам выделили пустовавшую хатку на окраине поселка с печкой-плитой. Маму поставили заведующей вновь открывшегося детского сада, старшую сестру – помощницей воспитателя, а меня воспитанницей. Валю назначили землемером с зарплатой. А в свободные дни она получила рабочий наряд на подобную работу на совхозную пасеку. Вот там зарплату давали мёдом! Естественно, мы не успевали съедать её медовую зарплату и сливали остатки в глиняный горшок, стоящий у плиты. Иногда в запарке на кошаре и Валю приглашали помогать стричь овец. Вряд ли кто поверит сегодня, что нам выписывали по целому барану за день, предварительно научив, как разделывают туши. Можно себе представить как все это: жгучее солнце и степной воздух, – воспринимались нашими измученными голодом телами. От маминых цинготных язв остались только круглые темные пятна. Мы сестрами пошли в рост, но больше всех расцвела Валя: она превратилась в красавицу с загорелым лицом, яркими синими глазами и волной волос, крупными волнами сбегавших ей на загорелые плечи.

Лето подходило к концу, но всё ещё было жарко.

– Смотри, Валя, что это? – спросила я, оглядываюсь степную даль.

– Где?

– Да вон там, далеко,– я ткнула пальцем в степной горизонт.– Это что, облака так низко? Да нет же, посмотри, Валя!

Это пыль почему-то катится по степи, почти до неба достаёт! А впереди неё бегут чёрные точки.

Сестра сощурила глаза, вглядываясь в направлении, куда указывала моя рука. За окном мы услышали сначала тихий рокочущий гул. Теперь он нарастал, приближаясь.

– Валька, смотри, это танки! только какие-то странные, тупорылые и серые.

– Немцы! – крикнула Валя, рванув к нашему окну. – Мама, мама! Немецкие танки! Уже близко!

Мама и Валя заметались по комнате, не знаю, за что хвататься.

Вдруг мама замерла, измерив Валю взглядом с ног до головы, резко наклонилась и дернула вверх за кольцо крышку погреба.

– Быстро вниз, Валентина!

– Сидеть! – крикнула мама тонким, совершенно не свойственным ей голосом, – Сидеть и не шевелиться! Захочешь пить, там компот в бидоне стынет.

А через час-полтора по ступенькам нашего крыльца тяжело застучали армейские шнурованные ботинки, и дверь в комнату распахнулась. На пороге стояли два немецких солдата. Оба не высокие, но крепкие, один с белесыми волосами и бровями, другой рыжий. У рыжего пилотка съехала на затылок, рукава засучены до локтей.

– Матка, курка, яйка! – зычно скомандовал белесый, подступая к маме.

Она шагнула ему навстречу, ставь посреди половика, и, сделав удивлённое лицо, развела руки ладонями вверх, и прижав локти к бокам, как бы говоря этим жестом: "Ну вот, видишь, нету, пусто", – и свой жест подкрепила словами: