Вера Новицкая – Безмятежные годы (страница 37)
Он опять сильно натирает палочку и подносит к своей голове. Результата никакого.
Меня разбирает сумасшедший смех. Реденькая шевелюра Николая Константиновича начинается сильно отступя ото лба, по обе стороны которого виднеются два глубоких залива.
— Поднес к лысине и хочет, чтоб из нее искры сыпались, — шепчу я Любе, после чего мы уже не в силах сдержать смеха.
— А что, думаете, я не к тому месту поднес? — добродушно смеясь, обращается он ко мне. — Пожалуй, оно и так, можно промахнуться. Лучше не стану зря времени терять и прямо к надежному источнику обращусь, — продолжает он, снова натирая палочку и поднося ее на этот раз к густым волосам Пыльневой.
Раздается легкий треск.
— Что вы, Николай Константинович, я, право, не то… — покраснев, начинаю я.
— Да уж что там «не то»! Конечно, то! Да правильно, тут и обижаться нечего: действительно, Господь чела-то мне прибавил, — добродушно посмеивается он.
Славный человечек, вот уж добрейшая душа! Чем может, всегда ученицу поддержит; ему, кажется, самому больно, если приходится выставить плохую отметку. И всегда-то он в хорошем настроении, вечно балагурит.
Вот и теперь. Кончил объяснять, вызвал Данилову. Она слабенькая ученица и с ленцой, но он и лентяек жалеет. Просит он ее разъяснить закон Архимеда, о том, что каждое тело, опущенное в жидкость, теряет в своем весе столько, сколько весит вытесненный им объем жидкости.
Молчание.
— Ну, куда ж девается то, что теряется? — спрашивает он снова. — Видите, я даже в рифму заговорил.
Опять молчание.
— И как оно в жидкости обретается? И что потом случается, если это не объясняется и ученица стоит и мается? — снова продолжает он, уже умышленно рифмуя слова.
Класс в восторге. Данилова улыбается, жмется и молчит.
— Балл сбавляется! — громко возвещает он и, понизив голос, добавляет: — Горько ученица кается, что плохо занимается, а когда домой возвращается — занимается… На этот раз ей прощается, но на будущее повелевается, что, увы, не всегда исполняется… Ну, так как же будет? На будущее обещаетесь?
— Да, да, я все выучу на вторник.
— Ну, ладно, Бог с вами, так во вторник, помните, спрошу.
Прямо совестно, по-моему, для него не учить уроков!
А Клеопатра про вторжение в первый «А» узнала, и девицам нашим влетело: бедные пострадали за своего идола.
Глава X. Первое горе. — Печальные дни
Боже мой, Боже мой! Неужели же это действительно правда, страшная, ужасная правда? Мне кажется, я вот-вот проснусь, и все это страшное, тяжелое нечто отойдет в сторону. Просто не верится. Она, молодая, цветущая, полная жизни, всегда веселая, всеми любимая, она, наша красавица Юлия Григорьевна, умерла… И так скоро, поразительно, невероятно скоро!
В субботу мы видели ее на уроках в гимназии; она, по обыкновению, ходила под руку с мадемуазель Линде, своим старым, неизменным другом. Еще, помню, так приветливо улыбнулась, так мягко посмотрела своими бархатными черными глазами. Боже, Боже! И подумать, что я в последний раз видела этот милый взгляд, эту улыбку, слышала этот звучный дорогой голос… Слезы заволакивают глаза…
В этот день она была такая веселая, как рассказывала Клеопатра Михайловна, беспокоилась, будет ли готово белое платье к воскресенью, когда она собиралась на бал. На следующий день она и была на балу, но приехала очень рано, после часу. Вскоре она почувствовала себя нехорошо; позвали доктора, а в восемь часов утра ее уже не стало. Говорят, заворот кишки.
В то же утро эта страшная весть облетела гимназию; все были глубоко потрясены. Я даже плакать не могла, во мне все точно сжалось. Мне хотелось куда-то бежать, спешить, что-то делать, помочь — скорей, сейчас, сию минуту…
Господи, неужели же нет средств, нет возможности, совсем ничего нельзя сделать?.. Может, это ошибка? Так скоро?
Это слишком невероятно. Еще в три четверти восьмого она была жива, в ту минуту, как я вышла в столовую и спокойно пила чай. Думала ли я? Могла ли я думать?..
Нас построили на панихиду. Сколько было слез! Ее класс громко рыдал, плакали классные дамы и учительницы, голос батюшки дрожал и срывался. Многие певчие не в состоянии были петь. В груди моей росло что-то тяжелое, большое, и я неудержимо разрыдалась.
Эти чудесные слова, эти сердце надрывающие мотивы… Слезы текут и текут, и столько их еще там, внутри, кажется, никогда не выплачешь их… Вот горе!.. Мое первое настоящее горе. Господи, Господи, как тяжело!..
Увидеть еще разок ее, милую, дорогую, ненаглядную мою, проститься с ней…
Я не хочу идти вместе со всеми, когда там много народу. Я иду раньше назначенного времени, раньше всех. Двери на лестницу открыты. В маленькой прихожей прямо в глаза бросается мне крышка гроба. Я первый раз в жизни так близко вижу гроб… «Зачем это?.. — думаю я. — Да, ведь она умерла, это ей… Ей — гроб?!. Нет, неправда, неправда, этого быть не может! Верно, ошиблись, верно, мать ее старушка умерла, а она жива, она выйдет…» Юлия Григорьевна, милая, дорогая!..
Мне застилает глаза. Я переступаю порог с какой-то смутной, тоскливой надеждой…
Небольшая уютная комната вся в зелени. Посредине на возвышении белый, блестящий гроб. С последней искрой надежды я поднимаю глаза. Она… она лежит. Вот ее пышные, чудесные, как смоль черные волосы, вот, словно нарисованные, тонкие брови; вот милые глаза, теперь закрытые, опушенные густыми черными ресницами. Рот чуть-чуть приоткрыт… Да ведь она спит… Право, спит… Дышит…
Слезы мешают смотреть, я поспешно смахиваю их и пристально вглядываюсь. Дышит… Вот приподнимается на груди белый тюль, вот он дрожит около шеи… Вот опять…
Неужели же нет?.. Неужели же это трепетный огонек от мерцающих свечей колышется на кисее?.. Нет, она не спит, она… умерла…
Только в эту секунду понимаю я весь ужас, всю глубокую тоску и безнадежность случившегося… Ничто, ничто не поможет! Я прижимаюсь головой к стенке гроба, ничего не вижу, ничего не сознаю, я захлебываюсь от слез, в груди тесно от них, и так тяжело…
Устала… больше плакать не могу. Я поднимаю тяжелую голову, с трудом открываю опухшие глаза. В нескольких шагах от гроба, на противоположной от меня стороне, сидит в кресле высокая, благообразная старушка. На серебряных волосах ее, с пробором посредине, надет черный креповый чепчик; лицо продолговатое, матовое, с прямым носом. Продолговатые же большие скорбные глаза с каким-то особенным выражением смотрят на покойную.
Что-то больно сжимается у меня в сердце при виде безнадежного, исстрадавшегося выражения их. Знакомые глаза! Только те, другие, не были так печальны, не смотрели с такой мучительной тоской. На минуту старушка поднимает взор на меня. Я совершенно машинально делаю реверанс. Она тихо и ласково кивает головой. Слезы струятся по ее тонким бледным щекам; эти слезы выше сил моих. Не знаю, как я очутилась на коленях возле ее кресла, помню только, что я целовала ее бледные тонкие дрожащие от горя руки, обнимала ее колени и, захлебываясь от слез, прятала в них лицо.
Помню, как ее милые руки гладили меня по голове, а на волосы и щеки мне капали ее тяжелые, беззвучные слезы…
Я опять стою у гроба. Народу все прибавляется. Зажгли свечи, поют. Душно, тяжело. Я напряженно смотрю на дорогое лицо, на грудь покойницы и не могу отделаться от впечатления, что она дышит. Вот откроются глаза, уже веки дрогнули… Но она лежит тихо, неподвижно…
Кругом засуетились… Подняли крышку, потом гроб. Тяжелое, глухое рыдание огласило комнату. Бедная старушка! Ведь навсегда, навсегда уносят из родного, насиженного гнездышка ее единственную дочь, ее гордость, красавицу…
Все выходят. Нас, учениц, ставят парами. Несут венки, везут на чем-то, помню только массу цветов. Вот Андрей Карлович, вот строгое тонкое лицо Дмитрия Николаевича. Оба почему-то внимательно смотрят на меня. На свежем, морозном воздухе легче. Я не плачу и ни о чем не думаю. Я так устала, там внутри, в груди что-то устало.
Мне будто все равно. В церкви я едва стою: все сливается в глазах. Кто-то меня сажает.
Вот мы на кладбище. Вот глубокая яма… Зачем?.. Боже, ее? Туда?… Ужас охватывает меня. Гроб опускают в землю. Я, не отрывая глаз, слежу, как все ниже и ниже углубляется он. И больше не поднимут, ведь навсегда, совсем опускают…
Кажется, сердце мое сейчас разорвется на части, так больно… Вдруг среди наставшей общей тишины что-то звонко ударилось о крышку гроба, и опять раздалось тяжелое, горькое, безнадежное рыдание старушки. Бросили первую лопаточку земли на гроб ее дорогой дочери. Глубокое безвыходное отчаяние охватило меня, и я рыдала, рыдала до потери сознания, до потери сил…
Господи, как смерть ужасна!
На следующий день я не пошла в гимназию. Болела голова, но я не потому не пошла — там все слишком полно было бы ею, каждую минуту напоминало бы ее отсутствие, я знаю, что не выдержала бы и расплакалась.
Всего четыре дня, как похоронили мы нашу бедную дорогую Юлию Григорьевну, а кажется, точно все уже позабыли ее. Когда после похорон я первый раз шла в класс, мне представлялось, что в гимназии все должно было измениться, стать как-то иначе. Прихожу. Ученицы болтают, шумят, смеются; малыши носятся в пятнашки, в колдуны… Что малыши! Взрослые ходят, говорят, как ни в чем не бывало. Только личико мадемуазель Линде грустнее обыкновенного, она не гуляет по коридору, как всегда, под руку с милой Юлией Григорьевной, она стоит у дверей залы и равнодушно слушает, что болтают кругом. Мне так жаль ее! Нескоро она-то ее забудет…