реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Морозова – Побег из Олекминска (страница 29)

18px

— Если бы тронули, то я бы на себя руки наложила. Да в тюрьме я не одна — кругом товарищи, они и передали бы на волю... По всей России начались бы протесты. Нет, начальство не посмеет меня тронуть! Да что ты обо мне? Расскажи о террористке.

Дядька Степанов с укором взглянул на женщину. Упрямица какая... Если что в голову забила, то хоть кол теши.

— Плохо ее дело. Аккурат в мое дежурство в тюрьму начальства понаехало. Старшой испугался: опять новую одежонку для арестантов на сторону пустил. Только до одежонки дело не дошло. Нам приказали привести ту из пятнадцатого номера. Как привести, коли человек без ног?! Начальство собралось в кабинете у начальника тюрьмы. Туда и дохтура вызывали. Минут через пятнадцать дохтур выскакивает — лица на нем нет. Голос дрожит, и сердито старшему выговаривает: «Ни в одной цивилизованной стране тяжелобольного человека не потащат на суд. И какой это суд? Ни адвоката, ни присяжных... На суд — на носилках! Да я подобного случая и не слышал... Маленькая, беспомощная женщина — и такое беззаконие...» Тут старшой прервал дохтура и начал издеваться: «Махонькая... Больная... Сама бомбу бросала в господина губернатора... Не коробок со спичками, а бомбу! Хоть она и беспомощная, но любой надзиратель ее боится. Как сверкнет глазами — дух захватывает. От адвоката сама отказалась... «Власть вашу не признаю, суд считаю беззаконным, а посему и от защиты отказываюсь. В губернатора стреляла, чтобы отомстить за поруганный народ». Вот как рассуждает «беззащитная»! Пфу... От антонова огня страдает, да ведь никто не слышал ни стона, ни крика. Что за народец? Откуда силы берет? Кремневая... Кремневая...»

Степанов не мог скрыть удивления — такую муку принимала заключенная, а все молчит и молчит. Носилки с подсудимой ему пришлось нести. На суде были одни офицеры. Судили военным судом. Ни на один вопрос она не ответила, даже имя и отчество не назвала. И в конце отрезала: «Действия властей считаю незаконными и суд не признаю». От последнего слова не отказалась. Ее посадили на носилках. Как гневно говорила о царе-батюшке да о бесправии русского народа! Несколько раз ее хотели прервать — куда там!.. И голос звонкий, и лицо горит от возбуждения... Так и сказала, что считает свою долю счастливой — смерть за народное дело принимает! Когда после суда несли на носилках через двор, где гуляли заключенные, опять привстала. Лицо просветленное, будто боли не чувствует, и говорит громко: «Товарищи! Продолжайте дело освобождения — бейте гадов, поднимайте народ. На смену павшего борца придут сотни новых...» Заключенные кинулись к носилкам, старались пожать ей руки. Что поднялось во дворе! Кто плачет, кто кричит: «Прощай, товарищ!» Старшой перетрусил и понял, что колотушками порядка не установить. Погрозил мне кулаком, будто по моей вине поднялся ералаш, и побежал вызывать караул. От носилок заключенных оттеснили солдаты. Несколько залпов сделали...

— Убили кого-нибудь?! — быстро уточнила Эссен, и лицо побледнело.

— Да нет, стреляли холостыми... Солдат оказалось в тюрьме много — вот и оттеснили. Слава богу, до убийства дело не дошло...

— И что теперь?.. Дали ей возможность апелляцию написать?

Мария не отрывала глаз от надзирателя. И огорчалась, что не смогла в этих событиях принять участие. «Отбили бы... — лихорадочно соображала она. — Ворота бы открыли... Как? У солдат ружья бы отняли». И хотя разум охлаждал эти жаркие мечты, картины свободы зажигали сердце.

— Приходил ли адвокат?

— Да, адвоката чуть ли не силком волокли. Очень хотелось начальству, чтобы террористка пощады попросила. И, так сказать, губернатор в живых остался... Могли бы смертную казнь бессрочной каторгой заменить... Только она адвокату приказала удалиться, как и священнику. Вот и разбери эту барышню. Сквозь бинты на ноге кровь проступила, на платке — кровь. Чахотка-то последней стадии, а она все ершится да громы небесные мечет...

— Силком приводили адвоката?! — удивилась Мария, не вслушиваясь в рассуждения дядьки Степанова.

— Приводили, — уныло подтвердил он. — Сказывал же — выгнала она его, а от начальства был приказ уговорить. — Надзиратель не понимал происходившего. — Уговорить. Гм... Не в церковь сходить и не к чудотворной иконе приложиться, а о собственной жизни прошение подать! — Помолчал и по слогам для большей убедительности сказал: — О жиз-ни сво-ей...

— Молодчага-то какая! Я бы тоже ни за что выпрашивать жизнь не стала... «И чтоб вал пришел последний, вал последний роковой, нужны первые усилья, нужен первый вал, второй...»

Дядька Степанов махнул рукой. Чудная барышня — ни страха, ни робости перед начальством.

ВСТРЕЧА С ДОРОЖНЫМ СПУТНИКОМ

Дни заключения тянулись медленно. Камера, лишенная вещей, гулко передавала каждый звук. И каждый звук бил по нервам. Нет, Мария была собой крайне недовольна! Так распустить себя, так отдать нервы на растерзание тюрьмы!

Если бы были книги!.. Она всегда мечтала заняться самообразованием и на время вынужденного нахождения в тюрьме возлагала большие надежды. И все надежды рухнули — отобрали все до последнего клочка бумаги. «Капитал» Маркса забрали. Начальник тюрьмы пришел в ужас и, проклиная невежество тюремной администрации, потребовал чуть ли не расследование произвести.

Жизнь в тюрьме Мария делила на несколько этапов. Самый тяжелый — первый. Как мучилась она в первые дни заключения! Ощущение утраченной свободы причиняло боль. Картины былого — встреч, разговоров, эпизодов, — подобно видениям, окружили ее. Она так явственно представляла товарищей, слышала их голоса, что стала пугаться галлюцинаций. Жизнь казалась конченой, будто упала в пропасть и выкарабкаться не может. Нужно было окрепнуть душой...

Через неделю стало несравненно легче. Ни тоски. Ни горьких сожалений. Тюрьма больше не казалась железной машиной, способной поглотить. Нет... Появлялись силы противоборствующие. Чужая боль, чужие судьбы становятся твоими. Мария, отзывчивая по натуре, к этому состоянию пришла быстро. Жизнь стала другой. И тут помог дядька Степанов. Он приходил в сапогах с калошами в праздничные дни, неторопливо рассказывал обо всем, что творилось в тюрьме.

Так Мария оказалась втянутой в тюремную жизнь. Сколько несчастных! Сколько обездоленных! Сердце ее ожесточилось против социальной несправедливости. Если бы она раньше не выбрала своего пути в революцию, то, попав в тюрьму, бросилась бы в битву с несправедливостью и социальным злом.

К моменту перевода на карцерное положение жизнь тюрьмы захватила ее целиком. С болью ждала она тех дней, когда увозили заключенных на суд. Судили по пятницам и четвергам. И эти дни приносили столько горя! Как только выстраивался во дворе караул, так она не отходила от окна, не обращая внимания на окрики. Вся тюрьма смотрела в окна. Махали руками каждому, которого выводили во двор и брали под стражу. Арестованных выстраивали парами, окружали солдатами... В этот день не разрешали прогулок, и вся тюрьма стояла у окон, ожидая осужденных. К вечеру по начинавшейся беготне становилось ясно: процессия возвращается. И действительно, распахивались ворота, и люди, окруженные облачком пыли, заполняли внутренний двор.

Как билось сердце у Марии! Тюрьма гудела, и стражники старались быстрее растащить по камерам осужденных.

Дни мчались, и каждый день оставлял незавершенные дела. Дела... Дела... Дела держали человека и в тюрьме.

Мария намочила грифельную доску водой и попыталась, как в зеркало, рассмотреть себя. Семь дней карцера! Изменилась до неузнаваемости. С запавшими глазами. С тонкой ниточкой губ. С худенькой шеей. Со свалявшимися волосами. Да и самочувствие преотвратное. Тошнота. Кружится от слабости голова. А главное — эти миллиарды огненных искр, которыми заполняется пространство, как только она закрывает глаза в темноте. Так неприятно! Словно рассыпаны вокруг тебя яркие звездочки, а ты из темного мрака не в силах выдержать их холодный блеск. Не в силах! И скорее стараешься разомкнуть веки, чтобы обрести ощущение реальности. Так и до безумия можно дойти. Она даже советовалась с врачом. Против ожидания, тюремный врач Иван Александрович оказался весьма неплохим человеком. К арестованным относился с сочувствием и выступал против беззакония. Прекратились избиения, которыми так славилась уфимская тюрьма, при голодовках, объявляемых политическими, он старался оказать поддержку. Когда Эссен доставили в острог и она объявила голодовку, то врач, придя ее навестить, признался в разговоре: давно бы бросил все и убежал без оглядки к черту на кулички, да чувство долга не позволяет. Как многие интеллигенты, он сетовал, что нет сил на большее, что его запугали репрессии и беззакония, которые обрушиваются на каждого поднявшегося на царя.

И в этот день он зашел в камеру с обходом.

— Голодаете, Анна Ивановна... — Доктор присел на корточки, вынул из кармана часы и, недовольно взглянув на надзирателя Степанова, принялся считать пульс. — Да-с... Сердечко ваше радости не доставляет. Вегетативный невроз: и руки потные, и пальцы холодные, и тошнота. — Вид у Ивана Александровича был горестный. Брови сошлись у переносья, и в глазах тревога. — Положение серьезное — скрывать правды не буду. Таете на глазах, словно сказочная снегурочка. Нужно бороться хотя бы за передачи с воли. Организм истощен до крайности, и его необходимо подкрепить. Значит, передачи...