реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Мильчина – Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения (страница 25)

18

17. Доклад Ирины Стаф «Французская новелла Возрождения: от быта исторического к быту культурному»[106] был посвящен усвоению на французской почве «Декамерона» и возникновению во Франции своих собственных «образцовых» новелл: сборник «Сто новых новелл» обязан своим названием «Книге ста новелл» (под этим названием до середины XVI века был известен во Франции «Декамерон»). Книга Боккаччо воспринималась во Франции как устаревшая городская хроника, а «Сто новых новелл» стали хроникой новейшей, национальной, вписанной в исторический быт; новеллы эти были созданы в Бургундии, при дворе тамошнего герцога Филиппа Доброго. В отличие от книги Боккаччо, здесь нет рамки, но поскольку рассказчики — исторические, реальные лица, «рамочные» обстоятельства тогдашний читатель мог достроить самостоятельно (вопрос о том, действительно ли при дворе существовал обмен новеллами, остается открытым из‐за недостатка документальных свидетельств). К концу XV века жанр хроники во Франции вырождается, превращаясь в забавные «гаргантюинские» хроники, ставшие предтечей книги Рабле; новелла ищет новую культурную привязку, и потому издание «Ста новых новелл», появившееся в 1505 году, рекомендует вошедшие в него «забавные и развлекательные вымыслы» как подспорье для того, чтобы «вести беседу во всяком обществе»; иначе говоря, из придворной забавы сборник новелл превращается в элемент городского быта. В ходе дальнейшей эволюции от текстов новелл остается одна голая сюжетная схема; сборники новелл становятся сборниками анекдотов, чья функция — помогать молодым кавалерам поддерживать беседу с дамами. Такие сборники составляются путем бесконечных компиляций, а элементы риторики, высокой поэтической культуры, восходящей к Боккаччо, из новелл вытесняются.

18. Евгений Берштейн говорил о «Мифологии Оскара Уайльда в России»[107]. К тому моменту, когда английский суд приговорил его за гомосексуальные пристрастия к двум годам каторги[108], Уайльд был в России практически не известен ни как писатель, ни как модный денди и эстет. Публика узнала о нем в 1895 году из газет, где о нем шла речь в разделе «Новости» и в отчетах из зала суда. Уайльд вошел в сознание тогдашних людей как прототипический гомосексуалист эпохи модерна. Слова «склонности Уайльда» сделались общеупотребительным эвфемизмом. Если в Англии после суда имя Уайльда стало невозможно даже просто упоминать, то в России, напротив, Уайльд сделался предметом обсуждения, причем рассматривался он почти всегда в ницшеанском контексте, как человек, совершивший сверхчеловеческое творческое усилие и преступивший обывательскую мораль. Докладчик подробно остановился на восприятии Уайльда Вяч. Ивановым и М. Кузминым. Иванову «прототипический гомосексуалист» казался фигурой дионисийской, а к Дионису в его понимании был близок Христос; Кузмин же в дневнике 1906 года резко критиковал Иванова, который «ставит этого сноба и лицемера, запачкавшего то, за что он был судим <т. е. гомосексуализм>, рядом с Христом». Кузмин не хотел считаться «русским Уайльдом», усматривание в судьбе Уайльда мистического смысла его раздражало, хотя публикация тюремной исповеди Уайльда, где уголовный инцидент переводился на язык мистического опыта, помогла Кузмину концептуализировать собственные сексуальные пристрастия.

В ходе обсуждения Александр Иванов назвал русский литературный гомосексуализм проявлением деэдипизации культуры, Абрам Рейтблат сообщил, что в конце XIX века гомосексуализм был широко распространен в России в придворной среде и вообще в высших слоях общества (между прочим, гомосексуалистом был прославленный русский патриот князь Мещерский), наконец, Александр Осповат напомнил о бытовавшем в России в середине XIX столетия восприятии гомосексуалиста как врага России (эти свойства удачно совмещал в себе маркиз де Кюстин).

19. После гомосексуализма на повестке дня оказался инцест (впрочем, не совершившийся, а лишь потенциальный): Ольга Вайнштейн в докладе «„Exquisite sister“: Дороти Вордсворт в контексте английского романтизма»[109] поведала публике о горестной судьбе сестры английского романтика Уильяма Вордсворта, которая жила себе с обожаемым братом в сельском доме, вела хозяйство (из хозяйственных функций была отмечена такая: задавала вопросы нищим; злые языки тотчас предположили, что она спрашивала: «Ну что же ты стоишь, ведь я тебя не бью?») и дневник, а потом брат женился, она рыдала, замуж не вышла, хотя предложения были, и в конце концов потеряла рассудок. Легковесную версию с инцестом докладчица отвергла вслед за английским коллегой, связывающим поэтическую продукцию раннего Вордсворта именно с невозможностью эротических отношений с Дороти, которая является прототипом той якобы умершей возлюбленной, которой Вордсворт посвящал страстные стихи. На этом часть доклада, имеющая отношение к быту, закончилась, и докладчица погрузилась в чрезвычайно изощренный и изысканный анализ темы зрения и позиции смотрения в дневниках Дороти Вордсворт. Однако поскольку она (не Дороти, а докладчица) неосторожно упомянула в первой, бытовой части имбирные пряники, а время заседания давно уже перевалило за обеденное, чувство голода решительно возобладало в организмах присутствующих над чувствами зрения и слуха, и внимать второй части доклада было неизмеримо труднее, чем первой.

20. После перерыва аудитория наполнилась до отказа, — очевидно, поклонницами и поклонниками Сергея Панова, пришедшими послушать его доклад «Культурная модель карамзинизма: литература, идеология, быт», вызвавший особенное любопытство, потому что, как признался сам докладчик, он отличается способностью пропускать собственные доклады, каковую способность неоднократно применял на практике. Панова интересовало соотношение реального бытового поведения литераторов с культурной идеологией. На место привычной дихотомии быт — литература он поставил триаду, где медиатором служит набор культурных идеологем. Функционирование этой триады было проиллюстрировано примерами бытования в разных сферах такого феномена, как карточная игра. Карамзинизм в целом отвергает карты и в быту (тот, кто следует моде, в карты не играет), и на уровне культурных концептов (в художественных текстах карты изображаются как сила зла). При этом отношение к картам претерпевает поэтапные изменения. Молодой Карамзин не брезгует картами в быту, но отвергает их на уровне культурных идеологем и порицает на текстуальном уровне (в «Бедной Лизе» причиной конфликта становится карточный проигрыш Эраста). Следующая генерация карамзинистов (продолжатели, восприемники дела Карамзина и Дмитриева: Шаликов, В. Л. Пушкин и проч.) переводят отрицательное отношение к картам из карамзинских текстов на уровень идеологем, культурных деклараций (вообще их излюбленный способ литературного общения; см. частые выступления младших карамзинистов в жанре «мыслей», «портретов» и т. д.). Сюжетного значения карты у младших карамзинистов не имеют, больше того, эти авторы подчеркнуто изгоняют карты из реального быта, стремясь жить по нормам, описанным Карамзиным. Такой же перевод сюжетных элементов на уровень идеологем, а затем и на уровень бытовой практики докладчик показал на некоторых других примерах (изображение читающего человека у Карамзина и Дмитриева; гимны чтению и реальное книжное собирательство у младших карамзинистов). Третьей генерацией докладчик назвал арзамасцев, четвертой — писателей пушкинского круга, которые по-иному стратифицируют один и тот же набор концептов; так, если В. Л. Пушкин возводил текст исходной (карамзинской) системы в ранг идеологии и воплощал в быту, то Пушкин превращает в идеологему реальное бытовое поведение Карамзина (стараясь подражать ему), а Вяземский подхватывает карамзинские идеологемы. Всякая эпоха и всякая генерация осуществляет эти переносы по-своему: одни переносят в быт сюжетику, другие — идеологемы.

Живейшее внимание публики вызвала упомянутая докладчиком сюжетная линия женитьбы на крестьянке (которую, но мнению Панова, сделали идеологемой, а потом перевели на бытовой уровень В. Л. Пушкин и Шаликов). Кирилл Рогов уточнил, что Карамзин вовсе не предлагал всем любить крестьянок, а просто рассказывал историю, что он призывал к сочувствию крестьянкам — но не к активному участию в их жизни; Евгений Берштейн поинтересовался, есть ли данные насчет того, что архаисты крестьянками не интересовались (Панов ответил, что, может быть, и интересовались, но не знаково).

21. Об архаистах (хотя и не в связи с крестьянками) говорила Екатерина Лямина в докладе «Литературный быт „Беседы любителей русского слова“»[110]. Описывая, как именно общались члены «Беседы» (и «пред-Беседы» в ту пору, когда общество еще не было создано официально), она подчеркивала элементы домашности, о которых потомки склонны забывать, так как под влиянием «арзамасских» насмешек помнят лишь о казенной стороне деятельности «беседчиков» (в частности, печально знаменитое расположение членов общества в соответствии с их чинами, которое так часто ставилось им в вину, произошло только оттого, что общество возникло на практике много раньше его официального основания, и это делало невозможным расположение членов в порядке поступления). Наиболее эффектно звучал фрагмент из письма молодого поэта Василия Козлова Шаликову (1819), откуда явствует, что в кругу Шишкова в эту пору было принято писать друг другу шутливые записки на славянском языке (употребляя, например, вместо слова «общество» слово «сонмище»), — в чем легко усмотреть своеобразную профанацию задач «Беседы». А. Зорин, впрочем, высказал предположение, что помянутый Козлов, не слишком близкий к Шишкову, мог не отличить серьезного употребления славянских слов от шуточного и принять за розыгрыш то, что для Шишкова было заурядным претворением в жизнь его принципов.