Вера Арье – Парадокс Апостола (страница 24)
Февраль в Афинах переносился всегда с большим трудом. Возможно, потому что безо всяких исключений был самым дождливым месяцем в году, напоминавшим о тех местах, откуда он родом. Раскисать себе Павел не позволял, брал билет и улетал куда подальше, чтобы не щемило. Но в этот раз дела не отпускали, вот и проживал конец зимы то с газетой, то с бутылкой, то на беговой дорожке. Дома оставаться он не любил, пустота нестерпимо угнетала. Однажды, отпахав два часа на тренировке, заскочил по старой памяти в тир, а потом, когда дробь дождя по крыше поутихла, спортивно потрусил по привычному маршруту — от гавани Палео Фалиро к гольф-клубу Глифады по ровной асфальтированной набережной, скупо оформленной низкорослыми пальмами.
Ливень застал его возле разбитой автобусной остановки, где уже толпились какие-то недовольные, промокшие насквозь люди. Втиснулся, стараясь не задевать соседей локтями, обтер ладонью капли с лица, поежился — и увидел ее.
Блестящие глаза, губы в строчку, длинный, в темных пятнах воды, плащ. Фигура мальчишечья, узкая, как у Твигги…
Женщину он помнил хорошо — Анна, деятель искусств.
Она была не в его вкусе. Но, несомненно, нравилась ему.
По ногам что-то полоснуло — проезжавшая мимо машина окатила всех стоящих под козырьком валом мутной воды. Зычно помянув чью-то мать, Павел всполошил понурых греков, которые любую непогоду переносили как Божье наказанье.
Женщина обернулась и посмотрела на него заинтересованно.
Потом они еще не раз встречались на слетах попечителей и прочих благотворительных мероприятиях, куда он внезапно зачастил, пили черный кофе со льдом, курили под навесом особняка, принадлежавшего благотворительному фонду, вспоминали родину, о которой Павел говорил неохотно, жаловались на нестерпимую греческую бюрократию, жару и прочие трудности. Расставались легко, как старые знакомые, а вновь встречаясь, не проявляли удивления или радости. Но место за ее обеденным столиком неожиданно оказывалось для него свободным, а ему всегда было по пути, чтобы ее куда-нибудь подвезти…
Мнимый нейтралитет продолжался бы, наверное, еще долго, если бы Павел не решился с этой историей завязать. Всю жизнь он избегал привязанностей, оберегал свой суверенитет и, хотя в интимных связях недостатка не имел, ни к кому душой не прикипал — биография обязывала. В присутствии Анны он чувствовал себя непозволительно уязвимым, размякшим каким-то, чрезмерно разговорчивым. Он искренне расстраивался, если увидеться им по каким-то причинам не удавалось, и все это его настораживало. Поэтому после недолгих размышлений все дела фонда он вновь передал доверенному лицу.
И поводов для случайных встреч у них не осталось.
Весну Павел провел в разъездах: сначала винный салон в Мадриде, затем крупнейший алкогольный аукцион в Гонконге, где, к слову сказать, был приобретен редчайший Шато Лафит, обещавший через несколько лет еще прибавить в цене. В Афины он вернулся воодушевленным; казалось, накатившая волна опасного увлечения отступила, не успев размыть крепкий фундамент его жизни. За долгие годы самоизоляции Павел научился удерживать внутреннее равновесие и не хотел подвергать его испытаниям, понимая в глубине души, что раскрыться полностью ни перед кем не сможет. Подобное положение вещей было печальным, но привычным: так живут калеки, компенсируя себе физические увечья доступными простыми удовольствиями.
В один из летних вечеров, сидя на веранде своей двухъярусной квартиры, он пролистывал каталог коллекционных вин. Раздался звонок в дверь. Заглянув в камеру наружного наблюдения, Павел заиндевел, будто увидел там дуло снайперской винтовки.
Помедлив, нехотя открыл.
Опасная тень проникла в дом, оглядевшись, опустилась на обитый тканью стул и задымила тонкой сигаретой. Тишина нарушалось лишь шипением папиросной бумаги. Тлеющий огонек все ближе подбирался к художественным пальцам, и вместе с ним догорала надежда Павла, что все еще устроится.
Не устроилось.
А с точностью до наоборот — ворвалось, приподняло, сжало, бросило, сотрясло и выстрелило в самое сердце. И лежало теперь рядом, обвив шею тонкой рукой, и прижималось беззастенчиво, и гладило по седеющим русым волосам, и шептало что-то на родном языке… и о спасении души не заботилось.
Это была личная катастрофа.
Причем удивительным образом она совпала с катастрофой национальной.
К концу лета 2010 года даже самым отчаянным оптимистам стало очевидно, что страна еще долго не оправится от произошедшего коллапса. Жизнерадостная, беспечная и избалованная Греция переживала банкротство. Тщательно скрываемый государственный долг размером в несколько сотен миллиардов евро и масштабный недостаток бюджета буквально обрушились на мирное население: разорившиеся в одночасье компании-гиганты, закрывшиеся малые и средние предприятия, лопнувшие банки и три миллиона людей, остававшихся без работы, — таковы были первые всходы давно посеянных семян.
Оливия бежала по узкой, припыленной улице вечерней Кифисии, ловко огибая фонарные столбы и карликовые апельсиновые деревья.
Неужели это происходит с ней на самом деле?
«Наследственность, Илиади, гены, понимаешь? Диетами себя морить можно сколько угодно, но рост ими не убавишь, — консультирующий врач Академии смотрел на нее с сочувствием. — Ты находишься на самой верхней отметке возрастной нормы, еще год, и тебя не допустят к занятиям дуэтом, ни один партнер тебя не поднимет. Я поговорю с твоей матерью, пусть подумает, ведь кроме классического балета существует, в конце концов, народный или современный танец…»
Это все папина кровь, его, черт побери, баскетбольные габариты…
До наступления пубертата казалось, что Оливия сложением пошла в Анну — тонкокостная, быстроногая и роста для балерины вполне еще допустимого. И вот — пожалуйста, за лето предательски выросла грудь, и бедра округлились, и в высоту прибавила три роковых сантиметра!
Отец сидел в гостиной, разбирая корреспонденцию и долговые обязательства. По-стариковски щуря глаза и беззвучно шевеля губами, он подсчитывал очередные потери. В рассеянном свете настольной лампы лицо его казалось сильно постаревшим, теперь ему можно было дать и за шестьдесят, хотя до юбилея оставалось еще два года. С момента вынужденного ухода из клиники он сильно сдал и едва находил в себе силы принимать пациентов хотя бы дважды в неделю.
Скандал с финансовыми махинациями вспыхнул сразу после Рождества. Очередная проверка вскрыла нарушения в бухгалтерской отчетности клиники и выявила несколько сотен фальшивых счетов за исследования и диагностику. Этой алхимией занимались рядовые сотрудники отделений, но вместе с ними карьерой поплатился и ее отец…
И теперь, когда страну лихорадило и трясло, их семья медленно проедала накопленное, пытаясь срочно продать домик на Корфу и старую квартиру бабушки в Афинах. Цены на недвижимость стремительно падали, зато росли налоги, поэтому позволить себе такую роскошь они уже не могли.
Отец переживал случившееся тяжело. Его отношения с мамой, всегда ровные, без всплесков эмоций и конфликтов, вдруг затрещали по швам, как обивка старого матраса. Мама стала задерживаться в Академии, иногда пропадать вечерами, а дома казалась какой-то отстраненной, будто все происходящее ее не волновало. В диалог они не вступали, впрочем, как всегда. Разговаривали только по необходимости, короткими очередями стандартных фраз, и в глаза друг другу не смотрели…
В этой обстановке Оливия чувствовала себя вдвойне виноватой.
До недавнего времени ее балетные успехи были единственным, что окрашивало совместную жизнь родителей в радужные цвета.
А сейчас…
Мама, конечно, уже все знает или догадывается. Оливия и раньше ловила на себе ее обеспокоенный взгляд, когда стояла в одну линию с другими девочками из класса, возвышаясь над ними на полголовы.
Θεέ μου[22], что же теперь будет…
Что же теперь будет?
А не все ли равно. Кто вообще мог подумать, что все сложится так неудобно, стыдно и интригующе…
Последние месяцы она работала на полставки: Академия, существовавшая на деньги частных инвесторов, активно сокращала штат, но Анне это было только на руку. Трижды в неделю, закончив к обеду, она брала такси и ехала в Глифаду, в ту прохладную квартиру с приспущенными римскими шторами, где ее ждали. У порога ее неизменно накрывало облако вины, но как только входная дверь распахивалась, все сомнения улетучивались.
Иногда они подолгу разговаривали, сидя за круглым кухонным столом за рюмкой чего-нибудь крепкого, перебирая все эти доверительные «а помнишь», «а я как-то раз», «ну ты понимаешь, о чем я говорю». А в иные дни, едва обменявшись коротким приветствием, они оказывались в спальне, где социальная и историческая общность уже не имела значения.
Павел много рассказывал о себе, о своем детстве в Сибири, о жизни и учебе в Германии, о том, как оказался потом в Афинах — полунемой, без друзей и семьи. Что привело его в Грецию, правда, не пояснял, да Анне и не требовалось знать все подробности. Какой-то там прадед-грек, какие-то корни… Как все бывшие военные, он излагал свои мысли сжато, без лишних подробностей, но Анне это не мешало. За пятнадцать лет формальных отношений, в которых не принято было выражать эмоции, говорить о переживаниях, признаваться в страхах, она впервые могла быть собой, как в далекие московские годы. Павел не пытался разбирать ее внутренний механизм на цилиндры достоинств и шестеренки недостатков, просто разрешал ей быть — безоценочно, безусловно. Больших перспектив в этой случайной и ничем не оправданной связи она не видела, просто сейчас, когда страна стремительно неслась под откос, ей и самой больше не за что было цепляться. Она давно ощущала себя «соломенной вдовой» — муж присутствовал в ее жизни, но это была лишь тень. Казалось, ее суррогатный брак, лишенный близости и приятия, теперь полностью себя исчерпал.