реклама
Бургер менюБургер меню

Вениамин Каверин – Открытая книга - Часть III. Семь пар нечистых. Косой дождь. Двойной портрет (страница 35)

18

Пора было прощаться, потому что мы стояли у подъезда, и этот вечер, так не похожий на другие вечера, в моей — и Володиной? — жизни, кончился вместе с его рассказом. Я протянула ему руку. Он поцеловал ее задумчиво и тоже как-то на память.

— Вот так-то, — сказал он грустно. — И ты знаешь, мне часто кажется, что я все еще иду к тебе среди этих сталкивающихся льдин.

Мы простились, условившись встретиться завтра — на площади Пушкина, в половине седьмого.

И Володя ушел, а я осталась одна. Дежурный узнал меня, поздоровался и пошутил что-то насчет подозрительных ночных возвращений. И я пошутила и засмеялась, и не было ничего особенного в том, что мы условились встретиться завтра, и нечего было, поднимаясь по лестнице, трогать ладонями горящие щеки.

У меня был свой ключ, я открыла, зажгла свет в столовой — и сразу же погасила: на окнах были почему-то не опущены шторы, но в комнате светло от луны. Отец сидел на диване, опустив голову в руки, и плакал.

— Что с тобой? Что случилось?

Он вскочил испуганный, дрожащий.

— Ничего, ничего. Тут звонили… Тут тебе звонили…

— Кто звонил? Да говори же, папа!

— Он хотел приехать… Он… он приедет. Он сказал, что хорошо, что тебя нет дома, потому что я могу… я должен… Но что я могу? Что же я могу, боже мой!

— Кто сказал? О ком ты говоришь?

— Не… не помню. Он, он!

Слезы душили его.

— Он сказал, что Андрей… Андрей…

— Убит?

Отец подошел ко мне, обхватил и замер, крепко сжимая мою голову руками.

— Нет, нет, нет!

Шум подъехавшей машины послышался в переулке. Это был Малышев. Он прошел несколько шагов и остановился, неподвижный, прямой, в шинели с высокими плечами, отчетливый, как тень, на пустом тротуаре. Потом, опустив голову и тяжело вздохнув, направился к подъезду.

Глава вторая

ЭТО БЫЛО ВЧЕРА

Это было вчера

Андрей был арестован на фронте и привезен в Москву — это было все, что сказал мне Малышев, и, глядя на его расстроенное лицо с жестко поджатыми губами, я поняла, что больше ничего от него не услышу.

— Михаил Алексеевич, мы столько лет знакомы, и вы, я знаю, любите Андрея. Вы работали вместе, и кто же настоял, чтобы он вернулся в Наркомздрав, если не вы? Скажите мне все. Ведь нужно же действовать, хлопотать, доказывать, что он не виновен. Я знаю, что вы связаны, вы не имеете права… Но ведь не государственная же тайна то, что вы думаете об этой нелепости, потому что я ни одной минуты не сомневаюсь, что это нелепость.

Он сидел, выпрямившись, опустив глаза.

— Не скрывайте от меня того, что может помочь ему.

— Татьяна Петровна, поверьте мне, я ничего не знал. Андрей Дмитриевич не мог сознательно совершить преступления. В этом для меня нет ни малейших сомнений. Но с другой стороны… его могли арестовать только по серьезной причине.

— Вы его начальство, и если он арестован в связи с какими-то служебными делами, вас должны были известить об этом… Вы согласились на его арест, да? Скажите мне, дорогой Михаил Алексеевич! Мы одни, отец за стеной, он плохо слышит. Я не стану упрекать вас, если нельзя было поступить иначе.

Малышев вздохнул.

— Не знаю я ничего, — с тоской сказал он. — Мне самому так тяжело, что я вам и передать не могу. Никто у меня ничего не спрашивал. Да и о чем? О таких вещах не советуются с начальством. Отвечать придется, это так. Уже и то, что я приехал к вам, да еще ночью… — Он замолчал.

Отец чуть слышно постучался в двери. Я вышла и сказала ему, что ничего не случилось, — глупое недоразумение, которое разъяснится через несколько дней.

Ничего не разъяснится через несколько дней. Я разделась и легла, не закрывая окна. Ветер качнул бумажной шторой.

…Он не мог потерять секретных бумаг, хотя бы потому, что у него не было с собой никаких секретных бумаг. Нет, другое. Скрыпаченко?

И бледное лицо подлеца появилось передо мной — прислушивающееся, с неопределенно осторожной улыбкой на тонких губах. Но Скрыпаченко — доносчик патологический, профессиональный, неужели кому-нибудь пришло в голову поверить ему? Это было безумием, что Андрей чуть не убил его… «А надо было убить», — подумала я и, задохнувшись, вскочила с постели. Патруль прошел под окном, стук каблуков приблизился, потом удалился. Вот так же и он лежит, прислушиваясь — гулко стучат каблуки по асфальту двора в тишине. Только несколько улиц, мы ведь недалеко друг от друга!

Неужели еще не кончилась эта ночь? Нет, и до утра далеко. Кому писать? Наркому? Нужно было не ложиться, а сразу засесть за письмо, тем более что я уже сочинила его в уме и забыла.

Я встала, снова легла, и две перекрещенные полоски появились где-то высоко надо мной — смутные, светло-серые, но темнее, чем пространство, в котором тонули, невольно закрываясь, глаза. Что значит этот крест над моей головой? Кончено, кончено — вот что он значит! Андрей не вернется. Что смерть? Для него это хуже, чем смерть.

Что за вздор лезет мне в голову, боже мой! Это не крест, а переплет окна. Скоро утро, и тень переплета на потолке с каждой минутой становится все светлее.

Я давно не видела Никольского и поразилась тому, как он постарел за эти два промелькнувших года. Он обрадовался мне, пошел навстречу, но сразу же сел, и мертвенно-холодной показалась мне большая темная рука, которой он слабо пожал мою руку.

— Николай Львович, мы давно не виделись — по моей вине, — а вот теперь я пришла к вам по делу, да еще по какому трудному делу.

— Ну вот еще! А кто это видится? Все заняты, и хорошо, что заняты. Время такое.

Он говорил медленно, подолгу останавливался после каждого слова.

— Да и что за извиненье! Вы дама, — вдруг сказал он по-французски, — и ваше извинение — укор для меня. Я первый должен был пожаловаться на судьбу, помешавшую мне часто видеть такую милую женщину, как вы.

— Спасибо. Николай Львович, у меня несчастье. У меня страшное, неожиданное несчастье, и если мне не помогут друзья, я не знаю, как я справлюсь с этим несчастьем.

— Что случилось?

Он выслушал меня насупясь, отогнув рукой сморщенное восковое ухо.

— Как это посадили? — с недоумением спросил он. — Он человек известный. Что за порядок — не выслушав, без объяснений. Ведь чтобы так поступить, нужны причины, улики.

— Мне кажется, да.

— Где ваше письмо?

— Может быть, это не то, что нужно. — Я достала из сумки письмо. — Тогда исправьте. Дорогой Николай Львович, если бы вы знали, как я счастлива, что вы встретили меня так сердечно. К вам прислушиваются, вас знает весь мир.

Сердито посапывая, дед подписал письмо и, слегка пошатываясь на длинных ногах, прошелся из угла в угол. Он был взволнован.

— Черт знает что такое, — сказал он. — Я буду счастлив, если это письмо поможет Андрею Дмитриевичу. Да. Но следует, мне кажется, действовать иначе.

— А именно?

— Обратиться в правительство, — грозно нахмурившись, сказал дед. — Поехать и объяснить. И, в свою очередь, потребовать объяснений.

— Николай Львович, дорогой…

— И, в свою очередь, потребовать объяснений, — не слушая и сильно взмахнув рукой, сказал дед. — Личность заметная, с заслугами. Как же так? Воевал?

— Да, то есть не участвовал в боях, но полгода провел в Сталинграде, и еще в феврале…

— Все равно воевал, — утвердительно сказал дед. — Работник первоклассный. Человек дела. Кто же у нас лучше, чем он, разбирается в практической эпидемиологии? И такого человека сажать! Да я только что в «Правде» прочел, что наши войска на Калининском фронте за три месяца подобрали более двенадцати тысяч сыпнотифозных, освобожденных из плена. В Смоленской области натуральная оспа. Дизентерия поголовная. В городах освобожденных ни воды, ни света, воздух отравлен.

Немного дрожащими руками Никольский стал шарить на столе — должно быть, искал газету. Он побагровел, и я испугалась, что ему может сделаться дурно.

— Николай Львович, садитесь, дорогой, поговорим спокойно. Вы сказали — обратиться в правительство. Но как это сделать?

Он сел, вытянув длинные ноги, и принялся сердито стучать пальцами по ручке кресла.

— Вот теперь давайте подумаем, как это сделать.

И дед замолчал. Я подождала минуту, другую. Ровное дыхание послышалось. Темная сморщенная рука упала на колени. Большое веко поднялось, потом опустилось. Дед спал, склонив на грудь большую голову с пергаментными мешочками у глаз и старческими меловыми висками.

Белянин — разахавшийся, растерявшийся, дважды проверивший, плотно ли закрыта дверь его кабинета, с испуганными глазами на красном мясистом лице. Знаком ли он с Рудиным? Разумеется. Более того, у них превосходные отношения. Но захочет ли Рудин подписать это письмо — кто знает? Он, Белянин, думает, что едва ли. Рудин человек неожиданный, со странностями, проще говоря, взбалмошный, и что ему взбредет в голову, вообразить невозможно. Кроме того, вы знаете, какое он сейчас получил назначение? Конечно, он, Белянин, пойдет к нему. Да что пойдет! Сегодня вечером они условились встретиться за преферансом. И, конечно, если это будет удобно, он заговорит об Андрее. Да, он заговорит — сперва издалека, а потом… а потом, если это будет удобно…

— Но откуда эта напасть? Откуда? — Он раскачивался, с отчаянием взявшись за голову и глядя на меня круглыми от ужаса глазами. — Андрей Дмитриевич, боже мой! Нет, тут что-то есть, иначе быть не может.

Мне не хотелось выяснять, что он подразумевает под этим «что-то», и я ушла, поблагодарив его и условившись, что он немедленно позвонит мне — все равно, откажется Рудин или согласится.