реклама
Бургер менюБургер меню

Вениамин Каверин – Открытая книга - Часть III. Семь пар нечистых. Косой дождь. Двойной портрет (страница 34)

18

Но вот она запела, и первый же чистый звук, пронесшийся и затихший где-то далеко, мгновенно спугнул это впечатление поразившей меня перемены. Она пела, орган вторил ей, глубоко вздыхая, и казалось, что какое-то огромное, но хрупкое существо стоит за ее спиной и осторожно, чтобы не помешать, дует в серебряные трубы.

И, как всегда под музыку, я стала думать о чем-то своем, но музыка входила в это чувство, и оно открывалось для меня как чудо, от которого хотелось смеяться и плакать.

Не знаю почему, мне вспомнилось, как девочкой зимними вечерами я возвращалась домой из трактира Алмазова, и с высокого берега Тесьмы открывалась привычная картина засыпанного снегом бедного и темного посада. «А помнишь комнату старого доктора?» — пел голос. И это была уже не глупенькая, милая Нина и не артистка, исполнявшая номер, а какая-то волшебница, читавшая мои мысли и чувства. — «Ветхая фисгармония стояла в углу, и, когда старый доктор играл на ней, она начинала вздыхать и задыхаться, как будто жаловалась, что ей очень тоскливо. Портреты прекрасной женщины с темными глазами висели на стенах. Это была любовь несбывшаяся, неудавшаяся — любовь, которой помешали. Но разве можно помешать любви?»

Потом орган запел торжественно и нежно, и это была ночь в степи, когда мы до рассвета бродили с Андреем и где-то далеко горела стерня, и ветер гнал на нас легкий дым, освещенный зарею. Это была ночь, когда я была так счастлива, как никогда потом не была с ним. «Почему же, когда он уехал и мы снова встретились в Москве, все стало совсем по-другому?» Я слушала и думала с прикрытыми рукой глазами: «Почему все стало таким, как будто не было этого лучшего месяца в жизни, Аскании-Новы, кино в степи, бабочки, мелькнувшей в прозрачном конусе света, когда Андрей сказал, что он не может жить без меня? Прошло то время и никогда не воротится, и нечего думать о несбывшемся, о том, что все равно нельзя изменить.

Какая-то строгая тетя в мундире с белыми галунами не хотела пускать нас в артистическую, но я издалека увидела Нину, разговаривающую с органистом, и закричала ей:

— Нина, мы к тебе! Скажи, чтобы пропустили.

И тетя в мундире пропустила нас, услышав, что мы называем знаменитую артистку на «ты» и радостно машем ей руками.

— Позвольте представиться, — сказала я, когда она, не узнавая, с недоумением уставилась на нас своими большими, с загнутыми ресницами глазами, — Татьяна Власенкова и Владимир Лукашевич. Мы боимся, что ты стала такая знаменитая, что, пожалуй, нас и не узнаешь.

— Господи помилуй, свят, свят, — сказала Нина и смешно, по-бабьи, всплеснула руками. — Татьяна! Володя!

Она обняла меня, поцеловала, закрасила и, спохватившись, стала оттирать платочком.

— Откуда вы взялись? Вы узнали, что я в Москве?

— Собственно, на каждом углу висит известие о твоем приезде, — серьезно возразил Володя. — Так что выяснить это было нетрудно.

— Да, правда. Господи, живая Танька! — снова сказала она и засмеялась. — Сколько мы не виделись?

— Не стоит считать.

— Подожди, что я знаю о тебе? Ты за Андреем?

— Я, брат, уже двенадцать лет за Андреем.

— Нет, я что-то еще слышала, — растерянно сказала Нина. — Ты что-то открыла, какое-то лекарство.

— Э, брось! Что там лекарство. Как ты поешь, Ниночка!

— Разве хорошо?

Она покраснела от удовольствия.

— Очень.

Спасибо. Я давно не была в Москве, а сегодня первый раз во время войны, и как-то было особенно страшно. Какие вы милые, что пришли. А где Андрей? — вдруг спросила она с опаской. — Он ведь тоже врач. Когда мы увидимся? У меня еще три концерта в Москве.

— Три? Учтем, — смеясь, сказал Володя.

— Володька, а ты все еще не женат?

Она спрашивала, не дожидаясь ответа, смеялась — и не прошло и пяти минут, как исчезло впечатление поразившей меня перемены. Нина была все та же — хорошенькая, добрая и, увы, такая же недалекая, как в те времена, когда она будила меня по ночам, чтобы выяснить, серьезно ли влюблен в нее Васька Сметанин или не серьезно.

Я упомянула что-то о Павлике, и она вдруг взволнованно захлопала глазами.

— Послушай… Извини, Володя, — она отвела меня в сторону. — Может быть, мне не следует тебя спрашивать… Но я очень волнуюсь, а ты ведь все-таки доктор. Ты ничего не заметила?

— Нет. А что?

Мы почему-то заговорили шепотом.

— Ты думаешь, я всегда такая толстая?

— А-а.

— Шестой месяц. Боюсь как!

Я сочувственно покачала головой.

— Первый раз?

— В том-то и дело. Я не хотела. Муж настоял. А ведь мне уже тридцать восемь.

— Ничего, родишь как миленькая.

— Я хочу девочку.

— Ну, это уж… — Я развела руками. — Что бог даст.

— Я понимаю. Ох… — Она вздохнула. — Так не очень заметно?

— Нисколько.

— А ты не боялась?

— Милый друг, да когда ж это было!

— А я боюсь.

— Ничего, ничего. Все будет прекрасно.

— Ты думаешь?

Органист, куда-то скрывшийся, когда мы подошли к Нине, появился в дверях. Она вздохнула.

— Нужно идти. Я в «Метрополе», номер четыреста двадцать. Приезжай, я тебя умоляю.

Ничего нельзя изменить?

Был прохладный вечер с вдруг налетевшим ветерком, каким-то негородским, прозрачным. Мы шли из консерватории, Володя говорил без умолку, и, наверно, мне не следовало слушать то, о чем он говорил. А я слушала, и мне хотелось, чтобы мы еще долго шли по этим гулким весенним улицам, о которых пел в Большом зале орган.

— Я спрашивал себя: ну, а если бы мы не встретились в Сталинграде? Вот ты уверяешь меня, что я обманываюсь, что это просто возвращение к жизни, и, если бы мы не встретились, я влюбился бы в другую. Но ты не знаешь, чем было всегда для меня это чувство!

Я сказала: «Довольно, Володя», но, должно быть, у меня был не очень решительный голос, потому что он замолчал, только чтобы поцеловать мою руку.

— На флоте у меня был друг, даже брат: мы побратались, и я написал его матери, чтобы она считала меня за сына. Он убит. Мы говорили, и я поражался тому, как беспечно, как равнодушно он относился к любви. И другие. А я… Тебе странно, я знаю, что все это как будто вспыхнуло вдруг. Но я никогда не мог забыть тебя, а когда влюблялся, это были женщины, которые чем-то напоминали тебя. Не говори ничего, — вдруг сказал он, остановившись. — Пусть будет так, как будто ты не слышишь меня. Когда в Сталинграде я спросил тебя: «Ты счастлива?»…

— Володя, я запрещаю тебе говорить об этом.

— Хорошо. Хочешь, я расскажу тебе, как однажды, в ледоход, перешел Оку? — вдруг спросил он, остановившись и приблизив ко мне лицо с широко открытыми глазами. — Это было в Колкове, есть такой маленький городок на Оке. Я приехал туда по комсомольским делам и не один, а с товарищами, среди которых был некий Шульга, очень острый и насмешливый парень. Время было — весна, снег только что сошел, земля взъерошенная, неприбранная, и все в каком-то волнении: птицы орут без умолку, вода бежит днем и ночью. Должно быть, это волнение передалось и нам — мы много спорили и все до одного были влюблены.

— И ты?

— Да, — быстро отозвался Володя. — В том-то и дело. Но я, понимаешь, был влюблен в девушку, которая совершенно не замечала меня. Она жила в Ленинграде, в общежитии мединститута и, когда я приезжал к ней из Кронштадта, разговаривала со мной ровно десять минут, да и то уткнувшись в какую-нибудь терапию. Ну вот. Это было тогда.

Он помолчал.

— Я много раз видел ледоход, и всегда это было так, как будто какая-то сила нехотя ломала грязный лед. А тут… Шум стоял над рекой, да не шум, а рев, от которого сразу стало тревожно. Льдины сталкивались, кружились, и вода между ними была мутная, бешеная. И все вокруг было именно бешеное — солнечный блеск, какие-то птицы, носившиеся над рекой… Мы стояли и смотрели. А на том берегу тоже стояли и смотрели какие-то люди. И вдруг этот парень, Шульга, толкнул меня локтем в бок и сказал: «Ну что задумался? Небось слабо перейти?» Я посмотрел на него и стал спускаться на лед.

Мы шли. Володя говорил, я слушала и волновалась. Уже довольно давно, с полгода, как в Москве зажглись маленькие фонари, и казалось, что в переулках, слабо освещенных этим расплывающимся, падающим вниз голубоватым светом, война уже кончилась и началась мирная, полузабытая жизнь. Но война продолжалась. Часовой расхаживал у зениток, спрятанных в деревьях сквера. На улицах белели свеженаведенные линии переходов, и край панели был обведен белым — это стали делать только в годы войны. Дежурные в огромных шубах неподвижно сидели у ворот.

— У берега лед был еще нетронутый, крепкий, с темной тропинкой, по которой переходили Оку, — продолжал все с большим волнением Володя. — Я выбежал на эту тропинку, но она сразу пропала, а впереди открылась большая полынья, — наверно, в этом месте зимой выпиливали лед для складов. Ребята закричали, но голоса донеслись чуть слышно, да и не до них мне было теперь. Мне казалось, что я один на один схватился с этими льдинами. Я прыгнул и провалился, вылез и опять побежал, и нужно было сразу решать, куда броситься снова.

Мы были уже недалеко от Серебряного переулка. Патрульные встретились на Арбате, приостановились, хотели проверить документы, да, видно, раздумали, двинулись дальше. Синие лампочки горели под уличными часами.

— Берег был теперь близко, но до него не дойти, только доплыть. Вдруг стало тихо, и я увидел, что стою на огромной льдине, у которой чуть слышно плескалась вода — совсем другая, прозрачная, пронизанная светом. И в глубине мелькнуло дно, песчаное, плотное! Дно, по которому можно добраться до берега — недалеко, только двадцать или тридцать шагов, а там люди, которые что-то кричали, бежали…