реклама
Бургер менюБургер меню

Венди Холден – Сто чудес (страница 50)

18

«Акварели» – произведение интеллектуальное, с саркастическим подтекстом, мелодия как бы говорит: сейчас ты любишь и поёшь, – но затем угаснешь, и смерть поджидает тебя, она была здесь и никуда не делась. В конце гармония одерживает верх над отчаянием. Последним звучит прекрасный гармонический аккорд. Эта клавесинная вещь состоит из трех частей. О клавесине Виктор написал: «Я люблю этот инструмент за красоту звучания, за его негромкую монументальность и, последнее, но не менее важное, – за требования, которые он выдвигает композитору». Премьера состоялась в «Кругу друзей музыки» в Дуцове на горе Оре в мае 1980 года.

Есть еще забавная история о Викторе, связанная с клавесином. Я поехала в Швейцарию играть Мартину со Швейцарским оркестром камерной музыки в худшие дни режима. Поле концерта музыкант из оркестра спросил меня:

– Вы ведь из Праги и, вероятно, знаете композитора Виктора Калабиса? Мы играли его камерную музыку для струнных, и нам она очень понравилась. Вы не знаете его?

Я ответила:

– Да, знаю, и очень даже хорошо: он мой муж.

Мы рассмеялась, а потом швейцарцы попросили, чтобы Виктор написал для них клавесинный концерт. Когда я приехала домой и рассказала ему, он был очень рад и тут же сел за работу. Музыка была очень красивой, но в финале мне хотелось чего-то по-настоящему ослепительного, чтобы публика была покорена. Ближе к финалу музыка становилась печальнее и депрессивнее. Виктор завершил концерт постепенно затихающим дуэтом скрипки и клавесина. Я сказала:

– Виктор, ты же просто убиваешь меня!

Он извинился, но оправдался тем, что очень подавлен политической обстановкой и чувствует, что финал не может быть оптимистичным в столь мрачное время. Виктор был всегда искренен в своих сочинениях. Годы спустя он предложил изменить финал, но мы уже так полюбили этот концерт, да и публика тоже, что он оставил все как есть. Часто Виктор сам дирижировал исполнением этой вещи. Он был хорошим дирижером, но соглашался играть с оркестром только собственные произведения.

У Виктора тогда настала необычно плодотворная пора в творчестве, потому что вскоре его пригласили писать музыку для моего коллеги и друга, немецкого дирижера и органиста Хельмута Риллинга, штутгартский оркестр которого «Бах-Коллегиум» выступал в Праге. «Песнь Соломона» вдохновила Виктора на кантату «Песнь песней» для альта, тенора, хора и камерного оркестра.

Виктор великолепно понимал монументальность клавесина, с его множеством окрасок и резонансов. Возрождение инструмента в XX веке – уникальное событие в истории, то, чего раньше не случалось ни с одним другим. И с помощью Виктора, с помощью других композиторов, например Яна Рыхлика и Любоша Фишера, я надеялась вернуть клавесину общественное признание как одному из основных инструментов.

Более того, я не могла не спрашивать себя вновь: «Как бы поступил Бах?» Его музыка пользовалась успехом, но я все равно хотела наполнить ее еще большей жизнью, играя на любимом инструменте композитора.

12. Берген-Бельзен, 1945

Поезд оставил руины Гамбурга далеко позади, и мы прибыли на отдаленную станцию. Нас прогнали маршем шесть километров до концлагеря Берген-Бельзен, расположенного на пустоши в часе езды к северу от Ганновера.

До нас быстро дошло, что Бельзен – это место, где нас хотят уморить. Там не было почти никакой инфраструктуры. В поезде нам не дали еды, и когда мы, страшно голодные, шли по полям, полным замерзшей сахарной свеклы, многие женщины, рискуя жизнью, торопливо нагибались и хватали однудругую свекловицу. Придя в лагерь на пустоши, именовавшейся Люнебургер-Хайде, мы увидели штабеля мертвых тел, лежавшие вокруг лагеря, и погребальные костры. Никто не сделал записи о нашем прибытии, охранники толпами завели нас в деревянные бараки, от пятисот до семисот женщин в каждый. Там, на нарах и соломенных матрасах, не хватало места, чтобы лежать отдельно друг от друга, и мы, как сардины в банке, втыкались головой в ноги друг другу, а если кому-то требовалось в туалет, другие начинали браниться из-за того, что их с неизбежностью тревожили. Все еще никакой пищи, даже мерзкого супа, который мы бы с радостью съели. Когда немного супа дали через несколько часов после нашего прихода в лагерь, он достался первым, кто пробился к нему, а нам – ничего.

В лагере никакой работы для нас не нашлось, и дни протекали бесконечно долго. До выдачи супа, отвратительной жижи из кормовой свеклы, все, что мы могли есть или пить, сводилось к воде из единственного насоса. Кругом умирали люди от тяжелой эпидемии сыпного тифа. Заразившиеся покрывались пятнами, у них вздувались страшные опухоли в подмышках и паху. Изможденные, голодающие, в умственном отношении низведенные на самую низшую ступень, ни я, ни мама уже не верили, что здесь выживем. Когда у нее началась лихорадка, я очень волновалась, я отдала ей последние сырые свекловицы, которые мы стащили в поле, кормила маму ими по маленьким кусочкам. Когда их не осталось, не осталось вообще ничего. Я сознавала, что должна что-то придумать, или мать умрет на моих глазах.

Если не говорить о перекличках и о немногочисленных заданиях, которые мы выполняли, немцев возле нас было мало, поскольку самолеты союзников кружили над головой, а звук канонады все приближался. Около 900 охранников-эсэсовцев жили в отдельном военном лагере и старались держаться подальше от зараженных тифом узниц, но небольшой группой они приходили каждый день и объявляли, что те из нас, кто будет носить умерших на костры, получат дополнительную порцию супа.

Мать была слишком слаба, чтобы что-то делать, но я сразу же вызвалась.

Мне не описать весь ужас такой работы. Мы брали мертвецов за руки и за ноги и складывали их друг на друга в лесу у края лагеря, где они дожидались сожжения. Человек больше не был человеком. Индивидуальность стиралась. Времени на принципы и идеологическую правильность не оставалось. Трупы гнили, распространяли заразу, а лес кишел крысами. Дотрагиваться до мертвецов каждый день было ужасной и очень тяжелой работой. В восемнадцать лет я самым жутким образом свела знакомство со смертью.

Учитывая мою слабость, прямо удивительно, что мне вообще удавалось справляться с этим заданием. Но я занималась чернейшей из черных работ в надежде получить одну или даже две лишних порции супа для матери и себя. Каждый день я приносила немного жижицы к нашим нарам, сначала кормила маму, потом немного подкреплялась сама.

Иногда я могла заставить себя работать, а иногда – нет. Такое занятие надрывало душу, но, когда голод становился невыносимым, я опять вызывалась таскать тела. Потом охранники лишили нас даже этой «привилегии».

Все предпринимали что-то, лишь бы выжить.

КАК И ОСВЕНЦИМ, Берген-Бельзен окружали сторожевые вышки с прожекторами и ограды из колючей проволоки. Но, в отличие от Освенцима, тут по проволоке не пускали электрический ток. А за ней лежали гектары манивших свекольных полей, поэтому, когда мы едва не умерли от голода, я попыталась оттуда немного принести.

Идея самая безумная. Сейчас мне не верится, что я это сделала. Но я спланировала все заранее, подойдя за несколько дней до вылазки к ограде, чтобы понаблюдать, когда и где проходит патруль, и обдумывая, как бы выбраться в поле незамеченной.

Я не считаю себя смелой, в смелых нас превращает страх.

Пока человек не испугается по-настоящему, он смельчаком не станет.

Очень рано утром, около трех часов, когда еще не рассвело, я сбегала из барака к ограде. Голыми руками, драгоценными руками пианистки, я скребла и раскапывала землю. Матери, страшно переживавшей за меня, не нравилась вся затея, но, видя мою решимость, она согласилась постоять у корпуса «на стреме».

Замерзшая земля едва поддавалась, но нижний пласт был уже помягче. Мои руки и ногти облепили грязь. Я лежала плашмя и замирала всякий раз, когда луч прожектора двигался в моем направлении или когда между мной и самим прожектором проходил охранник. Мама подавала мне знаки или, потеряв голову, кричала: «Идет караульный! Торопись, он пристрелит тебя! Вернись, Зузана, пожалуйста!»

Не меньше двух часов ушло на то, чтобы прорыть достаточно широкий подкоп. Я протиснула верхнюю часть тела, когда уже светало. Охранник заметил меня и закричал, но я уже успела подхватить две больших свеклы и заползти обратно.

Увы, группа цыганок наблюдала за всем этим с порога барака, и, когда я вернулась, они окружили меня, начали толкать и отобрали одну из свекловиц. Другую я смогла сохранить, и мы с мамой грызли ее целую неделю, как мыши. Свекла была замороженная и полусгнившая, но вполне съедобная, на наш вкус, и, несомненно, спасла нас от смерти. Мы хотели сохранить кусок этой свекловицы на черный день, спрятали под соломенный тюфяк. Матери пришлось постоянно лежать на койке, чтобы никто не украл наш корнеплод.

Но свеклы хватило лишь на неделю. Мы с мамой уже понимали, насколько рискованным оказалось бы новое путешествие, и сходили с ума от голода. У матери не понижалась температура, в бараке было холодно, и я прижималась к ней, стараясь согреть.

Нелегко вспоминать Берген-Бельзен, даже несмотря на то что мы жили там с женщинами, которых знали еще по Терезину. Все равно никакой взаимовыручки, никакого юмора, никакой дружбы. Все боролись за существование.