Велислава Чернова – Зов полуночницы (страница 2)
Он прошёл к печи. Угли в поддоне ещё тлели — значит, ночью прогорело не всё. Хорошо. Он разворошил их кочергой, бросил сверху берёзовое полено — самое сухое, припасённое для растопки, — и пламя пошло вверх жадно, с треском. Корнеев присел на корточки, подставил ладони. Огонь грел кожу, и в этом было что-то почти молитвенное — будто за каждым утром стоит этот ритуал: разбудить тепло, не дать ему уйти.
— Опять ты раньше меня, — Василиса вышла из спальни, кутаясь в шаль. Тёмные волосы спутались, на щеке — отпечаток подушки. Глаза у неё были усталые, обведённые тенью.
— Не спалось, — сказал Корнеев. — Холодно стало.
— Холодно, — повторила она, словно пробуя слово на вкус. И не добавила ничего.
Они стояли у печи молча. За окном, на стекле, лежал толстый слой инея — узоры, кружева, ветви ледяных папоротников. Василиса протянула палец, провела по морозному рисунку. Иней под её прикосновением растаял маленькой капелькой.
— Чай поставлю, — сказала она.
* * *
Завтракали в кухне, у окна. Василиса разрезала ржаной хлеб, который сама пекла третьего дня — твёрдый, с тмином, с тёмной хрусткой коркой. Корнеев налил кипяток в две глиняные кружки, бросил в каждую по щепоти травы — мяты, душицы, ещё чего-то, чему он не знал названия. Василиса научила: пить эту смесь утром, тогда легче дышать в сырую погоду. Он не очень-то верил в её травы — но пил.
— Сегодня поеду в правление, — сказал он. — Семёнов прислал бумаги. Надо подписать.
— Что за бумаги?
— Постановка на учёт. Меня по новому месту жительства оформляют. Я ведь теперь, считай, чернотопский.
Василиса подняла на него глаза. В них на мгновение мелькнуло что-то — не радость, не удивление, а будто узнавание, словно она впервые осознала: да, это правда, он здесь. Не в командировке. Не временно. Совсем.
— Чернотопский, — повторила она. — Звучит, как фамилия.
— Может, и фамилия. Если ты не против.
Она опустила глаза в кружку. Корнеев увидел, как уголок её рта дрогнул — то ли в улыбке, то ли в чём-то более сложном.
— Дмитрий, — сказала она тихо. — Не сейчас, ладно?
— Хорошо, — он не настаивал. Он знал её. Она не отказывала — она просила времени. Времени у них теперь было достаточно: впереди вся жизнь. По крайней мере — он так думал.
Они доели хлеб. Василиса встала, собрала кружки, и в этот момент в дверь сеней постучали. Дробно, по-деревенски — три коротких удара, потом ещё три.
— Кого это? — Корнеев нахмурился. В Чернотопье в декабре в половине девятого утра никто не ходил по гостям без серьёзного повода. Морозы стояли крепкие, дорога занесена, и каждый знал: если идёшь — то по делу.
Василиса вышла в сени. Корнеев слышал её голос, потом другой — мужской, простуженный, с одышкой. Минуту спустя она вернулась, держа в руке конверт. Лицо у неё было закрытое — то выражение, которое он научился распознавать как «что-то случилось, но я ещё не готова сказать».
— Почтальон, — сказала она. — Письмо.
— Тебе?
— Мне.
Она положила конверт на стол. Бумага была обычная, серая, с типографским штампом района. Адрес написан от руки — крупными неровными буквами:
«Чернотопье, Морокова Василиса Гавриловна»
Без улицы, без дома — в Чернотопье ни улиц, ни номеров никогда и не было. Все знали друг друга так.
Обратного адреса не было. Только в углу — карандашом, мелко: «Заречье. М.З.»
Василиса смотрела на конверт долго. Так долго, что Корнеев успел встать, подойти к ней и встать рядом. Заглянул через её плечо.
— Заречье, — сказал он медленно. — Это что?
— Деревня, — ответила она, не отрывая глаз от конверта. — Пятнадцать километров отсюда. Через лес. Если по прямой — пятнадцать, если по дороге — все тридцать.
— Ты там бывала?
— Я там родилась.
Корнеев замер. Он знал, что Василиса откуда-то «с района». Знал, что она перебралась к деду в Чернотопье в подростковом возрасте. Знал — потому что сама сказала однажды, мимоходом, — что мать у неё умерла, когда ей было двенадцать, а отца она никогда не знала. Но конкретное место — деревня Заречье — это было новое. Это было то, что она прятала так далеко, что не доставала даже наедине с ним.
— Открой, — сказал он мягко. — Если хочешь.
Она открыла. Лист бумаги внутри был сложен втрое, написан той же рукой, что и адрес, — крупно, неровно, чернилами. Видно было, что писали в спешке, что строчки прыгают.
«Василиса Гавриловна. Не знаю, помните ли вы меня. Я — Марина Зотова. Дочка Анны Зотовой, которая ваша мама принимала в шестьдесят восьмом. Анна про вашу маму всю жизнь рассказывала. Говорила — святая женщина была.
Я живу теперь в Заречье. Вышла замуж сюда, мужа Олегом зовут, он на ферме работает. У нас дочь Алиса, ей три месяца. Я бы не писала, если бы было куда ещё.
Что-то приходит к моей девочке по ночам. Каждую ночь. Ровно в двенадцать. В комнате становится холодно — печь топлю, а холодно. Алиса перестаёт дышать. Иногда десять секунд. Иногда дольше. Потом плачет — но плачет тихо, будто сил нет. И на окне с моей стороны, изнутри, остаётся отпечаток ладони. Женской. Не моей.
Фельдшерица в Заречье говорит — это нервы. Она меня к психиатру посылает. Я к психиатру не поеду. Я знаю, что я вижу.
В деревне говорят, что Полуночница вернулась. Степанида Власьевна, повитуха наша, отнекивается — но я вижу: она боится. И ещё мне старые бабы рассказали, что в семьдесят третьем такое уже было. Тогда много детей умерло. И что одна женщина в деревне знает, как с этим бороться — но её сожгли. Это была ваша мама.
Простите, что пишу про это. Я бы не написала. Но за последние полгода в Заречье трое детей умерло. Все трое — ночью, в полночь. Все трое — без причины. Моя Алиса — единственная младшая, кто остался. Если я её не спасу — больше не будет ни одного младенца в деревне.
Помогите. Не могу больше. Не сплю шесть недель. Сижу у её кроватки и считаю её вдохи.
Марина Зотова.
Заречье, дом Зотовых, у фермы. Каждый покажет.»
Василиса дочитала. Положила лист на стол — медленно, осторожно, словно бумага могла обжечь её пальцы. Лицо у неё было белое. Не бледное — белое, как полотно.
— Полуночница, — прошептала она.
— Что это, Василиса? — Корнеев положил руку ей на спину. Под его ладонью её плечи дрожали — мелко, как у замёрзшего ребёнка.
— Это дух, — сказала она глухо. — Она приходит к младенцам в полночь. Она забирает у них дыхание. Мама мне о ней рассказывала. Когда я была маленькая, мама говорила: «Если когда-нибудь, Василисушка, ты услышишь, что ночью в избе стало холодно без причины, — крестись, шепчи отче наш и три раза проси ту, кто пришла, уйти к себе. Она уйдёт. Но только если её не звали».
— А если звали?
Василиса повернулась к нему. В её тёмных глазах стояло что-то, чего он раньше не видел. Не страх — страх он знал. Это было глубже. Это была память — старая, давняя, тянущая, как омут.
— Если звали — то нет, — сказала она. — Тогда она остаётся. Тогда она привязывается. Тогда она ходит по деревне, пока есть, кого забрать.
Корнеев долго смотрел на неё. Потом — медленно, чтобы дать ей возможность отстраниться, если захочет, — обнял. Она не отстранилась. Уткнулась ему в свитер. Он почувствовал, как через ткань проходит её тепло — и её дрожь.
— Поедем? — спросил он.
— Поедем, — сказала она в плечо. — Я должна.
— Когда?
— Завтра. Соберусь — и завтра.
Он гладил её по волосам. За окном иней разрастался дальше, и в углу стекла, у самой рамы, появилась маленькая точка — крошечный, едва заметный отпечаток. Как от мизинца. Корнеев его не увидел.
А Василиса — увидела. И сжала зубы. И ничего ему не сказала.
* * *
День прошёл в сборах. Корнеев позвонил Семёнову — старому коллеге, начальнику районного следственного отдела, — и официально оформил командировку в Заречье. Повод — три случая внезапной младенческой смерти за полгода, статистическая аномалия в малочисленном поселении. Семёнов не удивился. Семёнов вообще давно перестал удивляться запросам Корнеева — за последний год он понял, что если Корнеев едет куда-то, то едет не зря.
— Возьми Сидоренко, — посоветовал Семёнов в телефон. — Он по медицинской части. Сам-то ты в детских смертях не разберёшься.
— Возьму, если понадобится. Сначала сам посмотрю.
— Дмитрий, — голос Семёнова в трубке стал тише. — Ты там осторожнее. Заречье — место… ну, я бы сказал, специфическое. Старики говорят — нехорошее.
— Спасибо, — сказал Корнеев. — Буду осторожен.
Он положил трубку. Подумал о Заречье. О том, что он знает оттуда. Знает, что деревня старая — лет триста, не меньше. Знает, что в советское время там был колхоз «Заря» — обычный, нерентабельный. Знает, что после девяносто первого колхоз развалился, фермер один поднял на его месте мясное хозяйство — несколько голов скота, овец, кур. Знает, что школа в Заречье формально работает — три ученика, одна учительница, она же завуч, она же директор. Что фельдшерский пункт работает один день в неделю. Что почта — раз в неделю, по понедельникам. Что в деревне сорок дворов, из них жилых — двадцать. Население — сто двенадцать человек. Из них стариков — две трети.