18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Велислава Чернова – Зов полуночницы (страница 1)

18

Зов полуночницы

Пролог

Декабрь 1973 года. Заречье.

Снег шёл с самого Михайлова дня — и не переставал. Дороги к деревне замело по пояс, провода под тяжестью наледи провисли, и единственный фонарь у клуба горел так слабо, словно стеснялся собственного света. В избе на краю деревни — той самой, что стояла последней перед чёрной кромкой леса, — топилась печь. Угли потрескивали, выбрасывая в темноту короткие красные искры.

Степаниде Власьевне было тридцать восемь. Молодая ещё — по деревенским меркам. Крепкая, чернобровая, с прямой спиной и сильными руками повитухи. Те руки многое умели. Принять ребёнка, перевязать пуповину, обмыть новорождённого тёплой водой с травами, что Марфа сама заготавливала по весне. Эти же руки умели и другое — то, о чём в деревне знали, но вслух не говорили.

В углу избы стояла люлька. В люльке лежал младенец — мальчик, четырёх месяцев. Лицо у него было серое, маленькое, и грудь поднималась так редко, что Степанида, наклонившись, должна была долго прислушиваться, чтобы понять — ещё дышит. Сын Зинаиды Гончаровой. Болезный с рождения, недоношенный, с щелью в спине, через которую сочилась жидкость. Фельдшер сказал прямо, без обиняков: до весны не доживёт. А если и доживёт — будет лежать колодой, не сможет ни ходить, ни говорить, и Зинаида с ним до старости промается.

Зинаида спала на лавке, отвернувшись к стене. Она не спала по-настоящему — Степанида знала это. Она лежала и ждала. Так и условились: председатель сказал — Зинаида согласилась.

— Помоги ему, Степанида Власьевна, — сказала она вечером, не глядя в глаза. — Чтоб не мучился. Чтоб ушёл легко.

«Помоги» — это слово в Заречье имело особый вес. Им говорили о многом. Помочь корове отелиться. Помочь старику отойти. Помочь больному ребёнку не дотянуть до того дня, когда боль станет невыносимой.

Степанида перекрестилась — медленно, неуверенно, словно сама не была убеждена, что Бог сейчас смотрит в её сторону. Потом сняла с полки маленькую глиняную чашу. В чашу положила щепоть соли, добавила сухой травы — той, что Марфа называла «полуночницыной». Чёрные, скрученные, как обугленные нитки, листочки. Поверх плеснула воды — три капли с печной заслонки, ещё горячих. Зашептала.

Слова были не молитвой. И не заговором в обычном смысле — не от грыжи, не от уроков, не от испуга. Это было приглашение. Имя. Просьба, обращённая к той, что приходит не на зов света, а на зов холода.

— Мать ночная, мать тихая, мать-кормилица, — шептала Степанида, и её собственный голос казался ей чужим. — Дитя малое, скорбное, болезное. Возьми его к себе. Согрей его у себя. Освободи от муки.

Свеча на столе вспыхнула выше — и погасла. В избе стало темно. Только угли в печи продолжали тлеть, и от их света тени на стенах сдвинулись — будто кто-то невидимый прошёл от двери к люльке.

Температура в избе упала.

Степанида знала, что́ это. Её учила Марфа — повитуха Заречья, женщина, к которой ходили со всех окрестных деревень. Марфа была старше Степаниды на двадцать лет, и Марфа знала всё. Травы. Кости. Слова. Имена тех, кого нельзя называть после захода солнца. Она научила Степаниду многому — но не всему. Это, последнее, Степанида подсмотрела сама. Услышала однажды, как Марфа шептала над колыбелью больного ребёнка из соседней деревни — и запомнила. Имя. Формулу. Поворот руки над сердцем младенца.

Марфа не одобрила бы. Марфа сказала бы: «Дура. Полуночницу нельзя звать. Её можно только не звать». Но Марфы здесь не было. Марфа жила на другом конце деревни, в своей избе с тремя окнами на восход, и держала там маленькую дочь — Василиску, девочку лет двенадцати, серьёзную, тихую, с такими же тёмными глазами, как у матери. Марфа сейчас спала. И не знала.

Холод в избе сгустился. Степанида почувствовала, как кожа на руках покрывается мурашками — не от страха, нет, от настоящего, пронизывающего мороза, какого в натопленной избе быть не должно. Печь стояла полная углей. Заслонка была закрыта. И всё равно — холод.

Зинаида на лавке вдруг тихо застонала во сне. Перевернулась лицом к стене ещё сильнее, словно пыталась провалиться в дерево. Она тоже чувствовала. Спала — и чувствовала.

Степанида подошла к окну. На стекле — изнутри — медленно, как растущий мох, проступал иней. Кружево, узор, паутина из ледяных игл. И вдруг — Степанида замерла, не отрываясь глядя в стекло, — в самой середине окна, среди морозных узоров, появился отпечаток. Ладонь. Тонкая, длинная, женская ладонь с растопыренными пальцами. Иней расходился вокруг неё, как от тёплого прикосновения, — оттаивал, прозрачнел. Но за окном никого не было. За окном лежал снег, и до ближайшего дома было сто метров.

Ладонь была изнутри.

Степанида повернулась к люльке. Младенец дышал. Ещё дышал. Маленькая грудь приподнялась — и опустилась. Снова приподнялась — и снова опустилась. И не поднялась.

Тихо. Так тихо.

Степанида стояла, не двигаясь. Минуту. Две. Три. Потом подошла, наклонилась — и увидела: лицо у мальчика разгладилось. Морщинки боли, которые жили на нём с рождения, ушли. Он лежал, словно уснул в тёплый летний полдень, и на губах его дрожала почти улыбка.

Свеча на столе вспыхнула — сама, без причины. И загорелась ровно, спокойно.

Степанида повернулась к окну. Отпечаток ладони таял — медленно, не как от воды, а как от выдоха. Через минуту он исчез. Иней сомкнулся, и стекло снова стало просто замёрзшим стеклом зимней ночи.

Зинаида приподнялась на лавке. Молча. Не глядя на Степаниду, не глядя на люльку. Она просто села и сжала пальцы у горла.

— Готово? — прошептала она.

— Готово, — сказала Степанида.

Зинаида заплакала — без звука, без всхлипа. Слёзы шли сами, как талая вода с крыши в марте. Степанида перекрестилась ещё раз и положила руку Зинаиде на плечо.

— Он не мучился. Ты слышишь? Он не мучился.

— Слышу, — сказала Зинаида. — Спасибо тебе, Степанида Власьевна.

Они посидели так — две женщины и мёртвый ребёнок, четвёртый раз за этот год Полуночница пришла на её зов. Степанида знала: председатель назавтра принесёт ей мешок муки и бутыль масла. «За хлопоты». Так было заведено. Так это называлось.

В углу избы, у самой двери, чуть колыхнулся воздух. Степанида почувствовала это спиной. Будто кто-то стоял там. Кто-то невидимый. Не торопился уходить. Прислушивался.

— Ступай, — прошептала Степанида сквозь зубы. — Я тебя позвала, я тебя и отпускаю. Уходи к себе.

Воздух колыхнулся ещё раз — и стих. Дверь в сенях скрипнула, словно её толкнули с той стороны, — и снова замолчала.

Степанида не знала тогда, в декабре 1973-го, что Полуночница не уйдёт. Что отпустить можно того, кто пришёл сам. А того, кого позвали, — позвали навсегда. Что через год она снова позовёт её — для Лёшки Михайлова, родившегося без правой ножки. И ещё через полгода — для близнецов Пироговых, что лежали в две люльки и заходились криком от голода, потому что мать была пьющая. И ещё, и ещё. Пятнадцать раз за пять лет. Пятнадцать маленьких отпечатков на пятнадцати замёрзших окнах. Пятнадцать «милосердий».

Не знала Степанида и того, что в августе 1980 года Марфа — её учительница, женщина, у которой она училась травам, — узнает обо всём. Придёт к ней в избу, сядет у печки и скажет тихо, без крика: «Ты позвала ту, кого нельзя звать. Теперь её надо отвадить. Я сделаю это сама. А ты молчи и не мешай». И не знала Степанида, что через три недели после этого разговора изба Марфы вспыхнет ночью — со всех четырёх углов сразу, — и сама Марфа сгорит в ней живьём, потому что дверь в избу будет подпёрта снаружи поленом. А двенадцатилетняя Василиска чудом останется жива — спрыгнет с чердака, унося с собой только материнскую тетрадь в кожаном переплёте.

Не знала и того, что та самая Василиска через семнадцать лет вернётся в Заречье. Уже взрослой. Уже знающей. И что отпечаток ладони на окне снова будет тёплым.

Полуночница терпелива. Полуночнице спешить некуда.

Степанида сидела у люльки до рассвета. Молилась тихо, повторяя слова, которым её учили в детстве и которым она перестала верить тогда, когда впервые произнесла другое имя. Молитва её не была услышана. Никем.

А на окне, в самом углу, у переплёта рамы, остался едва заметный след — точка, словно от мизинца. Никто его не заметил.

И он не растаял до самой весны.

* * *

Глава 1. Зима в Чернотопье

В Чернотопье снег пошёл в ноябре и больше не переставал. К декабрю деревня лежала под белым на полметра, заборы стояли по верх жердей в сугробах, и труба над избой Морокова курилась ровным сизым дымом, который таял в неподвижном морозном небе.

Корнеев проснулся первый. Это было непривычно — раньше, в городской его жизни, он редко поднимался раньше восьми. Чернотопье научило другому: вставать вместе с печкой. Если упустишь час — изба остынет, и потом весь день будешь её догонять. А Василиса, хоть и привычная к деревенскому быту, в последнее время спала тяжело — он замечал это, но не говорил. Видел, как она во сне сжимает простыню в кулаке. Видел, как просыпается с задержкой дыхания, словно вынырнула из-под воды. Видел — и молчал. Знал: о таком не спрашивают. Когда захочет — сама скажет.

Он опустил ноги с лавки. Половицы под босыми ступнями были холодные, как ножи. Корнеев натянул шерстяные носки — Василиса связала ему ещё в октябре, серые, с белой полосой по верху, — потом джинсы, потом старый свитер, который раньше принадлежал её деду. Свитер пах сухим табаком и чем-то ещё — кажется, мятой. Василиса хранила пучки мяты в шкафу, между свитерами. «От моли», — говорила она. Корнеев подозревал, что от воспоминаний.