Василий Спринский – АКОНИТ 2018. Цикл 1, Оборот 3 (страница 21)
— Люди говорить, — задумчиво произнёс Ли, пощипывая свою жиденькую бородку, — что компания рыть шахты глубиной в километр. Может, больше. А ещё люди говорить, что неспроста компания так поспешно сворачивать добычу. Уголь вовсе не кончаться, не-е. И вовсе не в нефти дело. Они что-то находить в недрах земли. Что-то жуткое, древнее, спящее… — Он внимательно посмотрел на меня. — Уж не знаю, будить они это или нет, но оно их серьёзно пугать. Да-да, очень пугать! Мне все известно — мой дед работать на Хасима…
Я лишь пожал плечами. Меня мало заботили душещипательные семейные истории, как и всевозможные глупые байки — я в них никогда особо не верил. Но вот мысль о брошенном острове не оставляла ни на секунду. Напряжённо вглядываясь в тёмный ребристый силуэт Гункандзимы, чётко прорисованный на горизонте и чем-то напоминавший крейсер, я дождаться не мог, когда уже вступлю на эту заповедную землю.
А ещё через пару минут тусклое послеобеденное солнце вырвалось из-за плотного скопления облаков, и Хасима предстал передо мной во всем своём великолепии; от открывшегося зрелища у меня буквально захватило дух. То был настоящий плавучий город с высокими, дымчато-серо го раскрошившегося бетона обрывами в море, — неприступная для штормов и тайфунов крепость, брошенная и позабытая. Я стоял на носу катера, вяло прислушиваясь к сомнамбулическому бормотанию Ли, и ненасытным взглядом воспалённых от морской соли глаз изучал пепельного цвета пятиэтажные здания с чёрными провалами окон, и бункерообразные сооружения, несущие на себе печать упадка и опустошения, и редкие деревца, яркими вердепомовыми мазками проглядывающие тут и там, и расположенный на единственном холме маяк… Картина, по колориту своему воистину достойная кисти Эль Греко!
— Спящий дракон, — шептал у меня за спиной Ли, умело подводя утлое судёнышко к причалу. — Сколько жизней он пожирать… сколько душ навсегда томиться в его утробе… Люди говорить, что остров надо оставлять в покое. Нельзя делать из него памятник и прочее. Нельзя водить сюда много туристов. Остров — отдельно, туристы — отдельно. Иначе мёртвые не находить покоя. Иначе древнее зло просыпаться, жаждать ещё и ещё…
Постепенно до меня начал доходить смысл его слов. Я повернулся и внимательно посмотрел на своего спутника в этом царствии уныния — лишь теперь поняв, что не знаю о Ли ровным счётом ничего. Почему-то меня нисколько не смутило это открытие. Напротив! Где-то в глубинах своей измученной страданием души я догадывался, что на закате моим провожатым — моим личным Хароном или, если так можно выразиться, моим Вергилием — должен был стать именно такой персонаж, как Ли. И размышляя об этом, я невольно вспомнил строки из Данте:
Видимо, почувствовав на себе мой взгляд, Ли с прищуром зыркнул на меня, угрожающе прицыкнул, после чего сплюнул в мутную зеленоватую воду за бортом; вновь обратил ко мне своё широкоскулое, тёмное от загара и испещрённое оспой лицо. Тогда-то я и ощутил в нем некую доселе неуловимую перемену. В один миг Ли перестал быть хитрым сатиром со старинной картины, этаким плутоватым дельцом, нагревающим руки на бестолковых европейцах, алчущих примитивных удовольствий среди чуждой им культуры. Теперь он обернулся жутким чертом, который после долгих странствий по саду земному наконец возвращался в преддверия преисподней.
— Очень давно не бывать здесь, — сообщил Ли, пришвартовываясь. — Очень и очень давно…
— Я тоже.
Наверное, в тот момент, когда я соскочил с неустойчивого борта катера на бетонный, облепленный у самой кромки воды вязкими водорослями, причал, мой триптих вступил в свою завершающую стадию.
Сезанн однажды сказал, что величественные пейзажи всегда похожи на видения, и чтобы постигнуть пейзаж, мы должны отказаться от всякой определённости — временной, пространственной, объектной; но такой отказ затрагивает не только предмет созерцания, он в равной мере затрагивает нас самих. Сезанн утверждал, что в пейзаже мы перестаём быть историческими существами, то есть существами, которые сами могут быть объективированы; мы исторгнуты из объективного мира, но также и из самих себя. Это Сезанн называл чувствованием. И вот, перед неким метафизическим зрителем открывалась правая створка, на которой можно было лицезреть закат во всем его макабрическом великолепии. Я и был тем зрителем! Один только я, никого больше! — сам смотрел на то, что и породил; то, что подводило черту под всеми этими бессмысленными метаниями, всей этой глупостью, сокрытой в извечном поиске некоего недостижимого счастья, обители абсолютной благодати, названной Эдемом или, иначе, любовью. Ещё не проникнувшись всей глубиной ситуации, я уже знал, что постепенно оставляю этот мир, что каким-то чудом я умудрился пересечь «Сад земных наслаждений» Босха, нанеся поверх картину своих чрезмерно идеалистических, а потому изначально обречённых скитаний, своих чувств. Теперь же передо мной расстилался музыкальный ад, лишённый, однако, всякого намёка на музыкальные инструменты.
Но это только пока, ведь кошмарный пейзаж — этот апофеоз бытия человечьего! — не был окончен, лишь сформировалась его основная идея; у меня же в запасе имелось ещё несколько часов…
Интересно, а как зазвучит музыкальный ад, когда партитура будет дописана?
…И это время я потратил на то, чтобы обойти Гункандзиму, исследовать этот остров вдоль и поперёк, насладиться его кладбищенским духом, его атмосферой тотального увядания, насытиться им до того, как черным покрывалом все окутает грядущая ночь. Так я оказался в самых недрах покинутого города, среди антрацитового цвета стен и пугающих, словно застывшие в безмолвном крике беззубые пасти, окон. Оказался в пустынных коридорах, где эхо долго забавлялось с протяжными завываниями ветра или же с пронзительным хрустом обкрошившейся шпаклёвки на полу, а ещё с голосами, что не всегда принадлежали нам с
Петляя по импровизированным кругам этих адовых декораций вечности, я старался не слушать взволнованных предостережений тащившегося за мной по пятам Ли, старался не замечать его бледного, утратившегося былую самоуверенность лица: он больше не выглядел, как сатир или черт, лишь как сбившийся с дороги бродяга, ненароком забредший в Пандемоний. В те же редкие мгновения, когда Ли отворачивался, привлечённый странным шорохом или тихим вздохом очередной тени, я бросал осторожный взгляд в сторону маячившего за окнами багряного заката. Я знал, что когда солнце полностью погрузится за линию горизонта и наступит ночь — все закончится: тот невыносимо долгий путь, что я проделал от полного запретной страсти рассвета до нынешней юдоли скорби и одиночества, наконец-то будет завершён.
А потом, каким-то немыслимым образом, я потерял Ли. Он просто исчез! Секундой ранее покорно плёлся за мной следом, лепеча о том, что пора возвращаться, что Хасима не место для романтических прогулок под луной и прочий вздор, а мигом позже словно растаял в сгустившемся мраке. Хитросплетения пропахших пылью коридоров и многолетняя тишина заброшенных человеческих жилищ проглотили его, пропустили сквозь себя и выплюнули на крышу здания школы, где он громко и надрывно смеялся, устремив куда-то в сумерки взгляд обезумевших глаз.
Мне пришлось преодолеть несколько лестничных пролётов, после чего долго пробираться по окутанному мглой и угрожающе скрипящему чердаку, прежде чем я оказался рядом с Ди. В руке он держал не пойми где найденный старенький револьвер, сам же не переставал улыбаться.
— Я встретить своего деда, — сообщил Ди, слегка отдышавшись. — Видеть его близко-близко! Он звать меня с собой. Звать на дно шахты, где он теперь жить. Он говорить, что там все они жить. Он говорить, что там есть сам Бог. Мёртвый Бог любви! Вот что они откопать! Вот что так пугать их! Теперь они все жить там. И мой дед тоже! Там и для меня находить место! Для всех нас находить много-много места! Бог любви не спящий, я ошибаться! Бог мёртвый! Он умирать давным-давно… Ха-ха! Ха-ха-ха!