Василий Шукшин – Характеры (Рассказы) (страница 26)
— Так, так.
— Выяснилось, что идея пьесы не всех устраивает.
— Как так? — удивилась Матрена Ивановна. — Я читала — хорошая пьеса. А кому не нравится идея?
— Мне идея нравится, — заговорил Володька, с презрением поглядев на Ваню, — только я не знаю, где он жить будет.
— Кто?
— Солдат.
— Какой солдат?
— Герой пьесы, Матрена Ивановна, — пояснил Ваня. — Надо яснее выражаться, Маров. Он уже давно не солдат.
— Я уж испугалась: как это — где будет жить солдат? Выражайтесь, действительно, яснее. А то ведь можно подумать, что у нас солдатам жить негде. А почему идея не нравится?
— Да вот… ставят двусмысленный вопрос: где будет жить Иван?
— Ты мне — не двусмысленный! — разозлился Володька. — Двусмысленный… Вопрос самый обыкновенный.
— Ну, ну?
— Дом он отдал под ясли, к тестю он после всего не пойдет… Где же он жить будет?
— Ну, нашли о чем спорить! Петухи. Жилье ему выделит колхоз. Обязан выделить. Человек отдал дом под ясли…
— В пьесе-то этого нет.
Вдовина подумала.
— А вот тут, возможно, что и упущение автора. Вот что, ребята: я свяжусь с автором по телефону, попрошу его добавить насчет жилья. А то, действительно, можно не так понять… Можно понять, что его оставили на произвол судьбы. Я попрошу его уточнить с жильем. О том, что мы взяли его пьесу, я ему звонила, он поздравляет нас и передает всем привет. Дело серьезное, ребятки. Как говорят охотники: есть шанс убить медведя. Если мы займем первое место на смотре…
Тут все загалдели.
— То что тогда, Матрена Ивановна?
— Ой, ну скажите?..
— Матрена Ивановна, скажите!
— Звание народного театра?
— Ну, за один спектакль…
— Как сделать!
— Нам устроят турне по области?
Вдовина, улыбающаяся, захлопала в ладоши.
— Тихо, ребятки, тихо!
— Ну скажите, Матрена Ивановна!
— Нет, нет, даже не просите, — Вдовина улыбалась. — Не будете знать, лучше будете работать. Вот так. Это и педагогичнее будет. За работу, друзья!
В клуб вошла девушка с почты.
— Матрена Ивановна, вам телеграмма. Я была у вас дома, там никого нет…
Матрена Ивановна надела очки, прочитала телеграмму.
— Какое совпадение, — сказала она. — Только что о нем говорили…
— От автора?
— Да. Он пишет: «Песню „Мой Вася“ снимите. Точка. Героиня поет: „Вот кто-то с горочки спустился“. Точка. Желаю удачи. Копылов». Болит ретивое-то — думает.
— А она разве поет там? — спросил Ваня.
— Кто?
— Героиня-то. Она же у нас не поет.
— Да, верно… Я не помню, чтобы она у нас пела. Он, наверно, перепутал пьесы. Где-нибудь ставят еще его пьесу… Конечно, он перепутал. Я буду звонить, все выясню. А теперь — за работу друзья. За работу!
Шире шаг, маэстро!
Солодовников опять опаздывал на работу. Опаздывал он почти каждый день. Главврач, толстая Анна Афанасьевна, укоризненно говорила:
— Солодовников, напишу маме!
Солодовников смущался; Анна Афанасьевна (Анфас — называл ее Солодовников в письмах к бывшим сокурсникам своим, которых судьба тоже раскидала по таким же углам; они еще писали друг другу, жаловались и острили) приходила в мелкое движение — смеялась. Молча. Ей нравилось быть наставником и покровителем молодого врача. Солодовников же, изображая смущение, жалел, что редкое дарование его — нравиться людям — пропадает зря: Анфас не могла сыграть в его судьбе сколько-нибудь существенную роль; дай бог ей впредь и всегда добывать для больницы спирт, камфару, листовое железо, радиаторы для парового отопления. Это она умела. Еще она умела выковыривать аппендицит. Солодовникову случалось делать кое-что посложнее, и он опять жалел, что никто этого не видит. «Я тут чуть было не соблазнился на аутотрансплантацию, — писал он как-то товарищу своему. — Хотел большую подкожную загнать в руку — начитался новинок, вспомнил нашего старика. Но… струсил. Нет, не то: зрителей нет, вот причина. Хучь бей меня, хучь режь меня — я актер. А моя драгоценная Анфас — не аудитория. Нет».
Солодовников спешил. Мысленно он уже проиграл утреннюю сцену с Анной Афанасьевной: он нахмурится виновато, сунется к часам… Вообще он после таких сценок чувствовал себя довольно погано. «Гадкая натура, — корил себя. — Главное, зачем? Ведь даже не во спасение, ведь не требуется!»
Солодовников взбежал на крыльцо, открыл дверь на пружине, придержал ее, чтоб не грохнула… И, раздеваясь на ходу, поспешил к вешалке в коридоре. А когда раздевался, увидел на белой стене, противоположной окну, большой — в окно — желтый квадрат. Свет. Солнце… И как-то он сразу вспыхнул в сознании, этот квадратный желтый пожар, — весна! На дворе желанная, милая весна. Летел по улице, хрустел ледком, думал черт знает о чем, не заметил, что — весна. А теперь… даже остановился с пальто в руках, засмотрелся на желтый квадрат. И радость — особая радость — какая-то тоже ясная, надежная, сулящая и вперед тоже тепло и радость — толкнулась в грудь Солодовникова. Предчувствие чего-то хорошего охватило его. Надо только, думал он, собраться, крепко обмозговать. Всего двадцать четыре года, впереди целая жизнь, надо что-то такое решить теперь же, когда сила есть, много, и радостно. И весна. Надо начать жить крупно.
Солодовников прошел в свой кабинетик (у него стараниями все той же добрейшей Анны Афанасьевны был свой кабинетик), сел к столу и задумался: все жила в нем эта радость, какая вломилась сейчас — с весной, светом — в душу, все вникал он в нее, в радость, вслушивался в себя… И невольно стал вслушиваться и в звуки за окном: на жесть подоконника с сосулек, уже обогретых солнцем, падали капли, и мокрый шлепающий звук их, такой неожиданный, странный в это ясное, солнечное утро с легким морозцем стал отзываться в сердце — каждым громким шлепком — радостью же. Нет, надо все сначала, думал Солодовников. Он верил, что начнет теперь жить крупно — самое время, весна: начало всех начал. Отныне берем все в свои руки, хватит. Двадцать пять плюс двадцать пять — пятьдесят. К пятидесяти годам надо иметь… кафедру в Москве, сотню учеников и огромное число работ. Не к пятидесяти, а к сорока пяти. Придется, конечно, поработать, но… почему бы не поработать!
Солодовников поднялся, прошелся по кабинетику. Остановился у окна. Радость все не унималась. Огромная земля… Огромная жизнь. Но — шаг шире, шире шаг, маэстро! Надо успеть отшагать далеко. И начнется этот славный поход — вот отсюда, от этой весны.
Солодовников сел к столу, достал ручку, поискал бумагу в столе, не нашел, вынул из кармана записную книжку и написал на чистой страничке:
Прочитал, бросил ручку и опять стал ходить по кабинетику. Закурил. Его поразило, что он написал стихи. Он никогда не писал стихов. Он даже не подозревал, что может их писать. Вот это да! Он подошел к столу, перечитал стихи… Хм. Может, они, конечно, того… нагловатые. Но дело в том, что это и не стихи, это своеобразная программа, что ли, сформулировалась такими вот словами. Он еще прошелся по кабинетику… Вдруг засмеялся вслух. Стихи хирурга: «Удар — конец. Удар — и все сначала». Что сначала: новый язвенник? Ничего… Он порадовался тому, что не ошалел от радости, написав стихи, а нашел мудрость обнаружить их смешную слабость. Но их надо сохранить: так — смешно и наивно — начиналась большая жизнь. Солодовников спрятал книжечку. Если к пятидесяти годам не устать, как… лошади, и сохранить чувство юмора, то их можно потом и вспомнить.
А за окном все шлепало и шлепало в подоконник. И заметно согревалось окно. Весна работала. Солодовников почувствовал острое желание действовать.
Он вышел в коридор, прошел опять мимо желтого пятна на стене, подмигнул ему и мысленно сказал себе: «Шире шаг, маэстро!»
Анна Афанасьевна, конечно, говорила по телефону и, конечно, о листовом железе. Они кивнули друг другу.
— Я понимаю, Николай Васильевич, — любезно говорила Анна Афанасьевна в трубку, — я вас прекрасно понимаю… Да. Да! Пятнадцать листов!
«Мы всё прекрасно понимаем, Николай Васильевич», — съязвил про себя Солодовников, присаживаясь на белую табуретку. Не зло съязвил, легко — от избытка доброй силы. Не терпелось скорей заговорить с Анной Афанасьевной.
— Я вас прекрасно понимаю, Николай Васильевич!.. Хорошо. Бу сделано! — Анна Афанасьевна по привычке засмеялась беззвучно. — Я в долгу не останусь. До свиданья! Нет, не у нас, не у нас… Что вы все боитесь нас, как… не знаю? До свиданья — на нейтральной почве! В ресторане? — Анфас опять вся заколебалась. — Ну, посмотрим. Ну, лады! Всего.
«Господи — весь юмор: „бу сделано“, „лады“, — удивился Солодовников. — И не жалко времени — болтать! Тут теперь каждая минута дорога».
— Ну-с, Георгий Николаевич… — Анна Афанасьевна весело и значительно посмотрела на Солодовникова.
— Да здравствует листовое железо! — тоже весело сказал Солодовников без всякого смущения, даже притворного. Он прямо смотрел Анне Афанасьевне в глаза.
— В смысле? — спросила та.