Василий Шукшин – Характеры (Рассказы) (страница 28)
— Да, с каждым годом больше.
— Вот, — решил директор. — Нечего и соваться. Есть сельскохозяйственный — прямая дорога. Верно? Специалисты позарез нужны, без работы не будет.
Солодовников пожал плечами:
— Но если человек хочет…
— Мало ли чего мы хотим! Я, может, хочу… — Директор посмотрел на молодого врача, но говорить, чего он, «может, хочет», не стал. Написал на листке бумаги записку кладовщику, подал Солодовникову.
— Вот — на складе Морозову отдайте. Лупоглазый такой, узнаете.
— Насчет лекции… Анна Афанасьевна просила передать…
Директор махнул рукой.
— Толку-то от этих лекций! Приезжайте, поговорите. Вот картину какую-нибудь интересную привезут, я позвоню — приезжайте.
— Зачем? — не понял Солодовников.
— Ну, лекцию-то читать.
— А при чем тут картина?
— А как людей собрать? Перед картиной и прочитаете. Иначе же их не соберешь. Что?
— Ничего. Я думал, соберутся на лекцию.
— Не соберутся, — просто, без всякого выражения сказал директор. — Значит, Морозова спросите, завскладом.
Морозов внимательно прочитал записку директора и вдруг заявил протест:
— Пятнадцать листов?! А где? У меня их нету. — Он вернул записку. И при этом пытливо посмотрел на врача. — Откуда они у меня?
— Как же? — растерялся Солодовников. — Они же договорились…
— Кто?
— Главврач и ваш директор.
— Так вот, если они договорились, пусть они вам и выдают. У меня железа нет. — Морозов сунул руки в карманы и отвернулся. Но не отходил. Чего-то ждал, а чего, Солодовников никак не мог понять. — А то они шибко скорые: Морозов, выдай, Морозов, отпусти… А у Морозова на складе — шаром покати. Тоже мне, понимаешь…
— Как же быть? — спросил Солодовников.
— Не знаю, не знаю, дорогой товарищ. У меня железо приготовлено для колхоза «Заря», они приедут за ним. — Морозов простуженно, со свистом покашлял в кулак. И опять глянул на врача. — Простыл к черту, — доверительно сказал он. — Крутишься день-деньской на улице… Впору к вам ехать — лечиться.
Только теперь сообразил Солодовников, что Морозов хочет опохмелиться, вымогает двести граммов водки, благо чайная рядом.
— Нет железа?
— Есть. Для других. Для вас — нету.
— А телефон тут есть где-нибудь?
— Зачем?
— Я позвоню директору. Что это такое в конце концов: я бросил больных, еду сюда, а тут стоит… некий субъект и корчит из себя черт знает что! Где телефон?
Морозов вынул руки из карманов, нехорошо сузил глаза:
— А полегче можно? Без гонора. А?
— Где телефон?! — крикнул Солодовников, сам удивляясь своей нахрапистости. — Я вам покажу гонор. И кое-что еще! Мы найдем железо… Я сейчас не директору, а в райком буду звонить. Где телефон?
Морозов пошел под навес, сдернул со штабеля толь — там было листовое железо.
— Отсчитывайте пятнадцать листов, — спокойно сказал Морозов, — а мне, пожалуйста, сообщите вашу фамилию.
— Солодовников Георгий Николаевич.
Морозов записал.
— За субъекта… как вы выразились, придется ответить.
— Отвечу.
— Если всякие молокососы будут приезжать и обзываться…
— За молокососа тоже придется ответить. Вы на что намекаете? Что у нас молокососам жизни человеческие доверяют?
— Ничего, ничего, — сказал Морозов. Но такой поворот дела его явно не устраивал.
Солодовников подъехал с санями к штабелю и стал кидать листы в сани.
Морозов стоял рядом, считал.
— Привет тете, — сказал Солодовников, отсчитав пятнадцать листов. И поехал.
Морозов закрывал толем штабель. На Солодовникова не оглянулся.
Солодовников поехал с хорошим настроением… Только опять было неудобно в санях. Теперь еще железо мешало. Он пристроился сидеть на отводине саней: на железе вовсе холодно.
Дорога, когда поехал обратно, вконец раскисла, и лошадь напрягалась, волоча тяжелые сани по чавкающей мешанине из снега, земли и камней.
«Вот так и надо! — удовлетворенно думал Солодовников. — В дальнейшем будет только так». Неприятно кольнуло воспоминание о мужике с колышком, но он постарался больше не думать об этом.
Но — то ли сани очень уж медленно волоклись, то ли малость сегодняшних дел и каких-то глупых стычек — радость и удовлетворение почему-то оставили Солодовникова. Стал безразличен хороший солнечный день, даль неоглядная, где распахнулась во всю красу мокрая весна, — стали безразличны все эти запахи, звуки, пятна… Ну, весна, ну, что же теперь — козлом, что ли, прыгать? Куда как приятнее и веселее вечером. Вечером они уговорились — компанией в пять-шесть человек — играть в фантики и целоваться. Будет музыка… Будет там эта курносенькая хохотушка, учительница немецкого языка… Она хохотушка-то хохотушка, но умна, черт бы ее побрал, читала много, друзей интересных оставила в городе. Тут что-то такое… сердчишко у врача вздрагивает. Вздрагивает, чего там. Малость она, правда, вульгаритэ: носик. К тридцати годам носик этот самый на лоб полезет. Курносые предрасположены к полноте. Но где они еще, эти ее тридцать пять — сорок лет!
Солодовников подстегнул кобылку.
Пока он сгрузил железо, отвел лошадь в сельсовет и опять вернулся в больницу, прошло много времени. Солодовников так устал, что руки тряслись. Он умылся в кабинетике, хотел пойти посмотреть девушку с мениском, но вошла уборщица и сказала, что там названивают без конца, а Анны Афанасьевны нету.
— Может, вы послушаете. Они там говорят: кто есть, мол.
Солодовников пошел в кабине, посидел у телефона, дождался, когда он затрещал, снял трубку.
— Больница. Солодовников… Она в районе… А-а, это вы? Получил, получил. Пятнадцать листов, все в порядке… Спасибо… Лекцию?.. Нет, сегодня не получится. Нет. Я не смогу… занят, а Анна Афанасьевна… не знаю, когда она приедет. Нет, я занят. Я оставлю ей записку. Во сколько сеанс-то? Я напишу ей. До свиданья.
Солодовников положил трубку, посидел… И пошел в палату к девушке с мениском. Посмотрел ее ногу, шутливо поговорил с девушкой и другими больными, послушал их справедливые сетования. Сказал, что на дворе — весна. И ушел.
В своем кабинетике снял халат, поправил перед зеркалом галстук… Закурил. Нащупал в кармане записную книжку, хмыкнул, вспомнив про стихи, бросил книжечку в стол, подальше. И пошел из больницы.
Шел опять той же дорогой, какой шел утром, старательно обходил лужи… приветливо, с достоинством здоровался со встречными (он поразительно скоро и незаметно научился достоинству), но ни с кем не заговаривал.
«Нет, в курносенькой определенно что-то есть, — размышлял Солодовников. — Но, пожалуй, слишком уж серьезно ко всему относится, а ведь неутомимая хохотушка. Вот ведь какая головоломка…»
Верую!
По воскресеньям наваливалась особенная тоска. Какая-то нутряная, едкая… Максим физически чувствовал ее, гадину; как если бы неопрятная, не совсем здоровая баба, бессовестная, с тяжелым запахом изо рта, обшаривала его всего руками — ласкала, тянулась поцеловать.
— Опять!.. навалилась.
— О!.. Господи… пузырь: туда же, куда и люди, — тоска, — издевалась над Максимом жена: она не знала, что такое тоска. — С чего тоска-то?
Максим Яриков смотрел на жену черными, с горячим блеском, глазами… Стискивал зубы…
— Давай — матерись. Полайся — она, глядишь, пройдет, тоска-то. Ты лаяться-то мастер.
Максим иногда пересиливал себя — не ругался. Хотел, чтоб его поняли.