Василий Щепетнёв – Учитель Пения (страница 1)
Учитель Пения
Предуведомление
Предуведомление
Перед вами не документальное произведение, даже не исторический роман. Автор, обращаясь с фактами так, как считает нужным, создаёт роман фантастический, и, по своему обыкновению, в который уже раз со всей ответственностью заявляет: всё написанное — выдумка. Игра ума, не более того.
И потому любые совпадения с реальными лицами и реальными событиями совершенно случайны.
Неправда это.
Почти неправда.
Глава 1
В кабинете висел запах пыли, чернил и великих надежд. За окном, занавешенным желтой кисеей, неторопливо жил уездный город Зубров, весь в зелени, но в предчувствии скорой осени. Пыль лежала на подоконнике тончайшим слоем, а надежды висели в воздухе, перемешанные с табачным дымом от папирос, что курила хозяйка.
Я сидел на стуле, который скрипел при малейшем движении, как старый часовой на посту, и ждал. Ждал, пока женщина за столом, та, от которой зависела моя ближайшая судьба, закончит изучать бумагу. Бумага была одна, но её должно было хватить. Хорошая бумага. Фактическая. Направление в настоящее.
Она отложила направление, сложила ладони. Руки у нее были не учительские — узкие, с длинными пальцами, способные, я думаю, не только варить борщ. А вот насчет борща — тут у меня сомнения. На вид ей было лет двадцать, не больше. Возраст, когда весь мир кажется либо черным, либо белым, а полутона — удел интеллигентов и слабаков.
— Значит, вы считаете работу учителя легкой? — спросила она. Голос был низковат для ее лет, с легкой, едва уловимой хрипотцой, будто она только что откуда-то пришла, из сырости или с ветра. Всё они, папиросы «Дружба».
Я достал портсигар, который, если не приглядываться, выглядит серебряным, а если приглядываться — мельхиоровым. Достал папиросину, «Север», прикурил, давая себе секунду на раздумье. Дым заклубился в солнечном луче, пробивавшемся сквозь щель в кисее, превращая его в мутный столп.
— Всё относительно, — ответил я наконец. — Простите, как вас величать?
— Клава… Клавдия Сергеевна.
Я кивнул. Клава. Подходящее имя. Короткое, колючее, без лишних нежностей. Настоящее имя для человека, сидящего по ту сторону стола, решающего судьбы. Ее глаза были цвета молодой хвои, слишком яркие для этого тусклого кабинета. В них читался ум, упрямство и скука. Скука от бесконечных бумаг, от этого города, от мужчин вроде меня, приходящих с войны с куском бумаги и нелепыми просьбами.
— Видите ли, Клава… Простите, Клавдия Сергеевна… — я сделал еще одну затяжку, глядя на тлеющий конец. — Я не сам это придумал, мне Ахутин посоветовал…
— Кто? Не знаю такого.
— Вам можно, вы же не фронтовичка, — сказал я, и в голосе моем прозвучала та самая усталость, которую не скроешь. Шрамы скрыть можно, усталость нет. — Генерал-лейтенант Ахутин, Михаил Никифорович, профессор, главный хирург Вооруженных Сил. Это так говорится — посоветовал. На самом деле его совет — приказ для военного человека. А я на тот момент был еще, формально, в действующей армии.
Она помолчала, рассматривая меня. Ее взгляд скользнул по лицу, по гимнастерке, с которой я еще не успел, да и не очень-то хотел расставаться, будто искал невидимые повреждения. Искала причину. Причину, по которой лейтенант, перед которым, казалось бы, все пути открыты, пришел проситься учить детей.
— Хорошо, хорошо, — сменила она гнев на милость, но в этом «милосердии» сквозила снисходительность. Как к раненому зверю. — Учителя нам нужны, учителя-мужчины очень нужны. Просто нужно понимать: работа учителя непростая. Она и сложная, и ответственная.
— Я понимаю, — сказал я. Понимал ли? Я понимал ответственность. Понимал, каково это — отвечать за жизни. Отвечать за то, чтобы они не превратились в окровавленное месиво на раскисшей от дождей земле. По сравнению с этим любая ответственность казалась детской игрой в песочнице.
— Какое у вас образование?
— Десятилетка. Закончил нашу, зубровскую школу. Номер два.
— И всё?
— Мало? — удивился я, и удивление не было наигранным. Десять лет в тех стенах, казались тогда целой вечностью. — Десять лет — это не кот наплакал, Клавдия Сергеевна. Десять лет — это десять лет. Плюс сержантские курсы — с января по июнь сорок первого. Короткие, как последний вздох перед прыжком в пропасть. И командирские — это уже в сорок пятом, когда все казалось просто формальностью на пути домой. И да, — добавил я, будто в оправдание, — я еще музыкальную школу закончил. Опять же нашу, имени Глинки. Семь лет гамм и сольфеджио под аккомпанемент кашля старой пианистки Марьи Игнатьевны.
— Какие же дисциплины вы претендуете преподавать? — не без ехидства спросила Клава.
Весь наш диалог был ритуалом, фехтованием, безопасным для обеих сторон. Направление из ОблОНО лежало между нами, как туз в рукаве. Местный РОНО не мог его проигнорировать, как не мог проигнорировать приказ из штаба. Но девушка за столом явно желала утвердиться. Не столько в моих глазах, сколько в своих собственных. Доказать себе, что она здесь не просто печать ставит, а вершит судьбы.
— Пение, — простодушно и бесхитростно, ответил я. — Я хочу быть учителем пения.
В кабинете воцарилась тишина, которую можно было резать на куски и складывать в стопку. За окном проехала телега, громко прогрохотав по булыжнику.
— Пения? Вы серьёзно?
— Совершенно серьёзно, Клава… Клавдия Сергеевна. — Я потушил папиросу о жестяную пепельницу, размазав пепел в серую полосу. — Я надеюсь, нет, я почти уверен, что из меня получится неплохой учитель пения.
Она откинулась на спинку стула, и он жалобно взвизгнул. В ее взгляде было что-то, от чего моя душа, давно и прочно одетая в броню, екнула. Это была не просто бюрократическая волокита. Это было настоящее, живое недоумение, граничащее с жалостью.
— Но пение — это начальные классы! С первого по четвертый! Малыши!
— Я знаю, — кивнул я. — Самый ответственный возраст, согласен. Глина мягкая, податливая. От того, как ее слепишь, зависит, будет ли это ваза или горшок. Но я справлюсь. Я непременно справлюсь.
Клава вздохнула. Это был не просто вздох. Это был целый трактат о напрасно потраченном времени, о несбывшихся ожиданиях, о глупости мужчин и несправедливости судьбы. Таким лейтенантам, как я, место на партийной работе, в фабричной конторе, в милиции, в крайнем случае — в механической мастерской или на стройке — где угодно, только не среди сопливых первоклашек, орущих «Во поле береза стояла».
Она смотрела на меня с сожалением, даже с легким разочарованием, как смотрят на хороший, исправный механизм, который вдруг начал выдавать брак. Молодой, неженатый офицер. Пришел с войны без видимых дефектов — руки целы, ноги целы, в глазах нет того самого «безумного блеска», о котором пишут в романах. Чего еще надо? И вдруг — учитель пения. Это не укладывалось в её картину мира. Учитель истории — это понятно. Это трамплин. Директор школы, инспектор РОНО… карьера. Но учитель пения? В Зуброве учитель пения был существом жалким, вечно пьяным, вечно ноющим о неоцененном таланте и вечно перебивающимся с хлеба на квас. Несерьезные это люди. Пустоцветы.
Может, у этого лейтенанта что-то с головой, читал я в ее зеленых, слишком проницательных глазах. В них мелькали тени сомнений: не контужен ли? Не спятил ли от всего пережитого?
И она была права. Ох, как она была права! Только причина была не в контузии, хотя контузия тоже имела место быть. Причина была в тишине. После грома орудий, после воя «катюш» и стонов раненых моя душа жаждала тишины. Но не мертвой, гробовой тишины, а тишины, наполненной звуком. Чистым, простым, детским звуком. Звуком, который не предвещает боли. Чтобы слышать не разрывы, а гаммы. Не команды, а песни. Это была не слабость. Это была стратегия отступления на заранее подготовленные позиции, где противник — дисгармония — был хоть как-то понятен.
— Но… простите, забыла ваше имя, — солгала она, опустив глаза на бумагу. Голос ее стал мягче, почти бархат. Хищница, меняющая тактику.
Она не забыла. Перед ней лежало направление. Она просто выигрывала время, чтобы перегруппироваться.
— Павел, — сказал я. — Павел Мефодьевич Соболев.
— А… — в ее голосе прозвучала нотка, которую я не мог сразу опознать. Интерес? Уважение? — А Петр Мефодьевич — не ваш ли родственник?
— Это мой старший брат, — ответил я.
И вот оно — магия имени. Мои акции, которые только что падали ниже плинтуса, резко пошли вверх, будто их подхватила невидимая рука биржи. Петька. Петр Мефодьевич Соболев. Доцент, а скоро, поговаривали, и профессор Чернозёмского пединститута. Светило. Человек с весом, чьи статьи печатают даже в столичных журналах. Большая фигура в маленьком учительском мирке. Его тень, длинная и солидная, накрыла меня, сидящего на скрипучем стуле, и этот стул вдруг показался чуть устойчивее.
— Понятно… — протянула Клава, и ее пальцы принялись разглаживать Бумагу. — Но дело в том, что, к примеру, в нашей Второй Школе… я ведь тоже училась во Второй Школе…
— Как же, как же, помню, — сказал я, и на миг всплыл образ: юркая, остренькая мордочка с двумя жесткими косицами-проволочками, мелькавшая в младших классах. — Вас тогда Лисичкой прозвали. Я был в десятом, а вы, кажется, в пятом.
Клава покраснела. Не так, как краснеют обычные девушки — легким румянцем. Нет. Рыжие краснеют, как сигнальная ракета: ярко, мгновенно и до самых корней волос. Ее лицо, шея, даже, мне показалось, кисти рук залились густым, сочным алым цветом. Это было прекрасно и неловко одновременно. Маска бюрократа дала трещину, и на миг передо мной сидела не Клавдия Сергеевна, важный человек в РОНО, а просто Клава-Лисичка, пойманная на слове.