Василий Щепетнёв – Дело о морском дьяволе (страница 4)
— Всего два слова, господин Арехин! Или вас правильно величать товарищ Алехин? — из пространства, как чертик из табакерки, высунулся человек с записной книжкой. Его лицо было бледным, потным, а глаза бегали как тараканы ночью при свете внезапно включенной электрической лампочки.
— Это Головенюк, — с нескрываемым неудовольствием проговорил Попов, наклонившись к Арехину. — Свободная пресса, так сказать. Наша местная гиена.
— Свободная, — с вызовом ответил Головенюк, и в его голосе прозвучала гордость человека, сумевшего продавшего свой маленький талант за регулярный паёк. — Я представляю газету «Русский Глас».
Арехин почувствовал, как что-то холодное и скользкое шевельнулось в желудке. «Русский Глас». Однако! Совпадение? Или Глас каким-то непостижимым образом добрался и сюда, материализовавшись в виде дешёвого журналиста? Впрочем, не совсем дешевого. Галстук, туфли — очень даже приличные. А мир полон странных совпадений, случайных рифм, смысл которых угадывался лишь на периферии сознания.
— Это большевистская газета? — доброжелательно спросил Арехин. Он почувствовал, как в нём проснулся старый, почти забытый азарт — не шахматный, а тот, что возникает перед сложной, многоходовой комбинацией в реальной жизни.
— Почему вы так решили? — опешил Головенюк, и его уверенность на мгновение дала трещину.
— Ведь это большевики обращаются друг к другу «товарищ», это первое… — мягко начал Арехин, словно делая первый, разведывательный ход пешкой.
— Я в ироническом смысле, — парировал журналист, но его парирование было слабым, запоздалым.
— И вы получили на днях дотацию из Совдепии, это второе, — продолжил Арехин, его голос оставался спокойным и ровным, как поверхность озера в безветренный день. — Вот и галстук прикупили новый, шёлковый, и туфли — смотрите-ка, хорошая кожа, дорогая. Анаконда? Кайман?
— Да, Головня, с каких деньжонок обновки? — тут же встрял, как коршун, учуявший добычу, конкурент, владелец, редактор и главный обозреватель «Русской Газеты» господин Шаров. — Это… Это я в лотерею выиграл! — выпалил Головенюк, и по тому, как алая краска залила его шею, было ясно, что это ложь, грубая и беспомощная.
— Пусть в лотерею, — миролюбиво ответил Арехин. Он почувствовал внезапную усталость от этой игры. Ему вдруг захотелось оказаться в своем номере отеля, перед деревянной доской, где все было просто и ясно: черное и белое, сила и слабость, мат или пат. Он медленно поднес руку к лицу и прикрыл ладонью левый глаз. Затем скорчил легкую, почти неуловимую гримасу, попытавшись хоть на мгновение походить на Женю — того самого Женю с вечной усмешкой в уголках губ.
Эффект был потрясающим и совершенно неожиданным. Журналист «Русского Гласа» побледнел так, что стал напоминать мел. Его глаза округлились от неподдельного ужаса. Он стремительно развернулся, не сказав больше ни слова, и почти бегом, путаясь в ногах, выскочил из зала, словно за ним гнался призрак.
— Чего это он? — недоуменно спросил Паша-промокашка, разглядывая пустой дверной проём. — Увидел кого?
— Должно быть, съел лишнего, — предположил Арехин, опуская руку. — Лишнего, вот живот и схватило.
Подали десерт — нечто воздушное, сладкое и абсолютно безвкусное, как сама ностальгия.
Похоже, Женя и впрямь снабдил Головенюка деньгами. Это была догадка скорее интуитивная, выстроенная на зыбком фундаменте полунамеков и старой вражды, но в её пользу говорило многое. Эти обновки, ещё пахнущие магазином. Наглая уверенность журналиста, свойственная лишь тем, кто чувствует за своей спиной могущественную руку. И главное — то, что Женя, непременно должен был подстроить какую-нибудь каверзу. Он не мог простить отказа предоставить ключ от той самой квартиры, где должны были лежать деньги. Вот и предложил своей подопечной гиене поддеть Арехина, устроить маленький спектакль. Мир тесен, а цепи обязательств и обид — длинны.
И тут, словно по мановению дирижера, сменившего темп симфонии, в зал влетел новый человек. Он вошел не как все, а ворвался, принеся с собой запах океанского ветра, дорогого табака и чего-то тревожного, почти мистического.
— Опоздал, опоздал. Каюсь! — громко провозгласил вошедший, осматривая зал властным взглядом капитана на мостике. — Чрезвычайные обстоятельства!
— Опять Морской Дьявол? — спросил насторожившийся Шаров, и в его голосе прозвучало нечто среднее между страхом и восхищением.
— Он самый, — отмахнулся вошедший, широким жестом сбрасывая с плеч легкий плащ, который тут же подхватил услужливый официант. — Ну да ладно, пустяки, справимся, не с такими справлялись! Пираты, шторма, туманы, дьяволы — всё это ерунда!
И тогда он подошел к Арехину, и его лицо, обветренное и грубое, озарилось широкой, по-юношески непосредственной улыбкой.
— Узнаешь друга Петю?
Время на мгновение сжалось, а потом резко распахнулось, выбросив из своих глубин образы прошлого: прокуренные номера берлинской гостиницы, в которой интернированные подданные Российской Империи коротали время за разговорами, спорами, чтением и — иногда — игрой в шахматы.
— Как не узнать! — Арехин встал из-за стола, и на этот раз его объятия были искренними, лишенными той театральности, что царила вокруг. — Пётр! Пётр Зуров!
— Это прежде, — рассмеялся Пётр, и его смех был густым и звучным, как удар колокола. — Здесь, в Стране, я Педро Зурита, судовладелец и промышленник! Если нужен жемчуг — я весь здесь! Самый лучший, с глубин, куда не спускался ещё ни один ныряльщик.
Арехин смотрел в его глаза, глаза старого друга, в которых читалась целая жизнь, полная приключений, опасностей. И он подумал, что мир, несмотря на всю его абсурдность, иногда преподносит и приятные сюрпризы. Как неожиданный ход, найденный в абсолютно ничейной позиции.
Глава 4
— Мир, знаешь ли, иногда усыхает, съёживается. Не то чтобы он становился меньше в буквальном смысле, нет. Он просто что-то теряет. Как голубой воздушный шарик детства — был да сдулся, из него ушёл самый важный воздух, воздух возможностей. И вот он уже не летит, а опускается на землю, — жалкий, сморщенный посеревший комочек.
Что мне было делать в Париже?
Помню, я огляделся. Не в высших смыслах, а буквально, по-настоящему: стоял на каком-то задрипанном перекрёстке, где запах жареных каштанов смешивался с вонью мочи из подворотен, и чувствовал себя поручиком на распутье, хоть картину пиши. Стоишь, будто былинный богатырь, только вместо дорог — три одинаково серых, мокрых от дождя стены, а позади — глухой забор. И все пути ведут в никуда.
А что писать-то на этой картине? Чудик один, я слышал, ещё до всей этой катавасии, картину изобразил. Маслом. Сплошь чёрная краска, и больше ничего. Ни просвета, ни искорки. Говорил, что так он видит душу современного человека. Дурачился, конечно. Но тогда, в парижском тумане, который был не только вокруг, но и внутри, в мозгах, я его, пожалуй, понимал. Правда, у меня был не чёрный цвет. Нет. У меня был туман. Справа, слева, впереди, позади — ничего не вижу. Будущее затянуто молочно-белой, непроницаемой пеленой, сквозь которую не пробивалось ни луча. Руки вытянул — руки вижу. Пальцы, суставы, грязь под ногтями. Что ж, уже хорошо: руки целы, ноги целы, голова, вроде бы, на плечах. Так что мне Париж, когда передо мной мог открыться весь мир? Загвоздка была в том, что я не верил, что за этим туманом вообще что-то есть.
В Париже, брат, тесно. Не в плане улиц — улицы там разные, есть и широкие, проспекты и всё такое. Ну, ты знаешь. Тесно внутри. Я там полгода болтался, как муха в стеклянной банке. То в одно место сунусь — русский ресторан, где пахло тоской и щами, и все говорили о прошлом, словно заклинание, пытаясь вызвать призраков. То в другое — вербовочный пункт для Легиона, где на тебя смотрят, как на мясо, и взгляд у вербовщика пустой, мёртвый, будто у выпотрошенной рыбы. Не нужны никому русские поручики, поручики разбежавшейся армии! Мы стали призраками, от которых старательно отводят взгляд. Отбросами истории, которые сгребли в кучу и бросили в компостную яму.
Другой чудик, вижу, команду набирает. Не в Легион, нет. На службу какому-то африканскому царьку, которому якобы нужны белые офицеры. Для вида. Жирафами соблазнял тот чудик. Ага, думаю, мы своего царя, помазанника Божьего, без боя отребью скормили, ещё и бумагой обернули, и ленточкой перевязали, как коробку с пирожными в дорогом магазине, тут-то нас африканский царь с распростёртыми объятиями возьмёт, жди. Ничего у того чудика, понятное дело, не вышло. Не нужны никому чужие жирафы.
Решил тогда в Америку махнуть. Земля обетованная, небоскрёбы, Форд, Чарли Чаплин. А мне приятель, такой же потерянный, как и я, говорит — а давай в Южную! У него в Аргентине дядя, всё ж зацепка какая-никакая. Солнце, говорят, пампасы, гаучо. И самое главное — там не тычут в тебя пальцем, как в диковинного зверя. Даже денег на дорогу прислал, дядя тот. В обрез хватило. Отчаяние — плохой попутчик, но отличный двигатель. И вот уже пять лет как я здесь.
Зуров повёл рукой перед собою, широким, небрежным жестом, показывая, что это такое — «здесь». Жест был прост, но в нём была некая гордость завоевателя, хозяина этого клочка мира.
Здесь — это Ла-Плата, залив, стоящий иного моря. Вода в нём не синяя и не зелёная, а грязно-жёлтая, мутная, как чай в стамбульской русской чайной. Она несёт в себе грязь целого континента, и в этой жиже скрывается жизнь — странная, молчаливая, глубокая. Здесь — это шхуна «Медуза». Не очень новая, малость потрёпанная посудина, пахнущая рыбой, смолой и йодом. И здесь, наконец, это полдюжины лодок и артель индейцев-ныряльщиков, добывающих со дна залива раковины.