18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Розанов – Уединенное. Смертное (страница 15)

18

Перед ним у меня есть вина: я не смел о нем писать дурно после смерти. Хотя объективно там и есть правильное – но я был в этих писаниях не благороден. Рачинский был сухой и аккуратный ум, без всего нового и оригинального.

Литература (печать) прищемила у человека самолюбие. Все стали бояться ее; все стали ждать от нее. «Эти мошенники, однако, раздают монтионовские премии. И вот откуда выросла ее сила.

Сила ее оканчивается там, где человек смежает на нее глаза. «Шестая держава» (Наполеон о печати) обращается вдруг в серенькую, хилую деревушку, как только, повернувшись к ней спиною, – вы смотрите на дела, а не на ландкарту с надписью «шестая держава».

…а ведь по существу-то – Боже! Боже! – в душе моей вечно стоял монастырь.

Неужели же мне нужна была площадь?

Брррр…

Вот чего я совершенно и окончательно не знаю: «что-нибудь я», или – ничто? Какой-то пар надувает меня, и тогда кажется, что – «что-то». Но «развивается длинный свиток» (Пушкин), и тогда выходит – «ничто».

(СПб. – Киев, вагон)

«Что ты все думаешь о себе. Ты бы подумал о людях».

– Не хочется.

(СПб. – Киев, вагон)

Ах, люди – пользуйтесь каждым-то вечерком, который выйдет ясным. Скоро жизнь проходит, пройдет, и тогда скажете «насладился бы», а уж нельзя: боль есть, грусть есть, «некогда»! Нумизматика – хорошо и нумизматику; книга – пожалуй, и книгу.

Только не пишите ничего, не «старайтесь»: жизнь упустите, а написанное окажется «глупость» или «не нужно».

Да, может быть, и неверен «план здания»: но уже оно бережет нас от дождя, от грязи: и как начать рубить его?

(вагон; о церкви)

Голова моя качается под облаками.

Но как слабы ноги.

Во многих отношениях я понимаю язычество, юдаизм и христианство полнее, сердцевиннее, чем они понимались в классическую пору расцвета собственными исповедниками.

И между тем я только – «житейский человек сегодняшнего дня», со всеми его слабостями, с его великим антиисторическим «не хочется»…

Но тут тайна диалектики: «мой сегодняшний день», в который я уперся с силою, как, я думаю, никто до меня, – и дал мне всю силу и все проницание. Так что «из слабости изошла сила», и «от такой силы – вышла обратно слабость».

«Текущее поколение» не то чтобы не имеет «большого значения»: но – и совершенно никакого. Минет шестьдесят лет, «один вздох истории», – и от него останется не больше, чем от мумий времен Сезостриса. Что мы знаем о людях 20-х годов (XIX в.)? Только одно то, что говорил Пушкин. Вот его каждую строчку знаем, помним, учимся над нею. А его «современники» и существовали для своего времени, для нашего же ровно никак не существуют. Из этого вывод: живи и трудись, как бы никого не было, как бы не было у тебя вовсе «современников». И если твой труд и мысли ценны – они одолеют все, что вокруг тебя ненавидит тебя, презирает, усиливается затоптать. Сильнейший и есть сильнейший, а слабейший и есть слабейший. Это мать «друга» говаривала (в Ельце): «Правда светлее солнца».

И живи для нее: а люди пусть идут куда знают.

Что же ты любишь, чудак? – Мечту свою.

(вагон; о себе)

Когда я сижу у д-ра, то всегда на уголке стула, и мысленно шепчу: «не хочется ли вам выдрать меня за ухо – пожалуйста», или «дать пощечину – пожалуйста, пожалуйста, я терпелив, и даже с удовольствием: но только уж после этого постарайтесь и вылечите». Почему-то у меня о всех болезнях существует представление, что они неизлечимы, и от этого я так трепетал всегда звать доктора: t° уже 39, бред – «ну это так, это простуда, сейчас aspirini 5 gr., уксусом растереть, горчишник, слабительное», и вообще «домашнее», и «пройдет». А «позвал д-ра» – это болезнь, и почему-то всегда идея – «она неизлечима». А у доктора Рентельна, перед третьей операцией, я только согнул тело, чтобы иметь вид сидящего, у самой двери, но не дотронулся до сиденья. Он говорил медленно:

«Фистула… и нужно отрезать шейку матки… И вообще уменьшить, пообчистить (срезая?!!) матку».

Но, Боже мой: рак всегда и появляется «на шейке матки» и раз ее «отрезать» – значит рак…

Как я тогда дотащился до дому, не помню…

Вот и совсем прошла жизнь… Остались немногие хмурые годы, старые, тоскливые, ненужные…

Как все становится ненужно. Это главное ощущение старости. Особенно – вещи, предметы: одежда, мебель, обстановка.

Каков же итог жизни?

Ужасно мало смысла. Жил, когда-то радовался: вот главное. «Что вышло?» Ничего особенного. И особенно как-то ненужно, чтобы что-нибудь «вышло». Безвестность – почти самое желаемое.

Что самое лучшее в прошедшем и давно прошедшем? Свой хороший или мало-мальски порядочный поступок. И еще – добрая встреча: т. е. узнание доброго, подходящего, милого человека.

Вот это в старости ложится светлой, светлой полосой, и с таким утешением смотришь на эти полосы, увы, немногие.

Но шумные удовольствия (у меня немного)? Так называемые «наслаждения»? Они были приятны только в момент получения, и не имеют никакого значения для «потом».

Только в старости узнаешь, что «надо было хорошо жить». В юности это даже не приходит на ум. И в зрелом возрасте – не приходит. А в старости воспоминание о добром поступке, о ласковом отношении, о деликатном отношении – единственный «светлый гость» в «комнату» (в душу).

(глубокой ночью)

Да что же и дорого-то в России, как не старые церкви. Уж не канцелярии ли? или не редакции ли? А церковь старая-старая, и дьячок – «не очень», все с грешком, слабенькие. А тепло только тут. Отчего же тут тепло, когда везде холодно? Хоронили тут мамашу, братцев: похоронят меня; будут тут же жениться дети: все – тут… Все важное… И вот люди надышали тепла.

В «друге» Бог дал мне встретить человека, в котором я никогда не усумнился, никогда не разочаровался. Забавно, однако, что не проходило дня, чтобы мы не покричали друг на друга. Но за вечерний час никогда не переходила наша размолвка. Обычно я или она через полчаса уже подходили с извинением за грубость (выкрик).

Никогда, никогда между нами не было гнева или неуважения.

Никогда!!! И ни на один полный день. Ни разу за двадцать лет день наш не закатился в «разделении»…

(глубокой ночью)

Тихие, темные ночи… Испуг преступленья… Тоска одиночества… Слезы отчаянья, страха и пота труда… Вот ты, религия… Помощь согбенному… Помощь усталому… Вера больного… Вот твои корни, религия… Вечные, чудные корни…

(за корректурой фельетона)

«Все произошло через плаценту», – сказал Шернпаль. В семнадцать с половиной лет, когда в этих вещах она и теперь, в сорок семь лет, как ребенок. «Отчего рука висит?!» – и никакой другой заботы, кроме руки. Доктор насмешливо: «Вот больше всего их беспокоит рука. Но ведь это же ничего, у вас даже и недвижна-то левая»…

И курит папироску в какой-то задумчивости.

Болит душа, болит душа, болит душа…

И что делать с этой болью – я не знаю.

Но только при боли я и согласен жить… Это есть самое дорогое мне и во мне.

(глубокой ночью)

Уже года за три до 1911 г. мой безымянный и верный друг, которому я всем обязан, говорил:

– Я чувствую, что не долго еще проживу… Давай эти немногие годы проживем хорошо…

И я весь замирал. Едва слышно говорил: «Да, да!» Но в действительности этого «да» не выходило.

ВАША МАМА (Детям)

– Я отрезала косу, потому что она мне не нужна. Чудная каштановая коса. Теперь волосы торчат, как мышиный хвостик.

– Зачем? И не спросясь! Это мне обида. Точно ты что бросила от себя, и – такое, что было другим хорошо.