18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Розанов – Уединенное. Смертное (страница 17)

18

Для «одного» – могила.

(14 декабря 1911 г.)

Действительно, я чудовищно ленив читать. Напр., Философова статью о себе (в сборнике) прочел первую страницу; и только этот год, прибирая книги после дачи (пыль, классификация) – наткнулся, раскрыл и прочитал, не вставая с полу, остальное (много верного). Но отчего же, втайне, я так мало читаю?

Тысяча причин; но главная – все-таки это: мешает думать. Моя голова, собственно, «закружена», и у меня нет сил выйти из этой закруженности.

Я жадно (безумно) читал в гимназии: но уже в университете дальше начала книг «не ходил» (Моммзен, Блюнчли).

Собственно, я родился странником; странником-проповедником. Так в Иудее, бывало, «целая улица пророчествует». Вот я один из таких; т. е. людей улицы (средних) и «во пророках» (без миссии переломить, напр., судьбу народа). «Пророчество» не есть у меня для русских, т. е. факт истории нашего народа, а – мое домашнее обстоятельство, и относится только до меня (без значения и влияния); есть частность моей биографии.

Я решительно не могу остановиться, удержаться, чтобы не говорить (писать): и все мешающее отбрасываю нетерпеливо (дела житейские) или выраниваю из рук (книги).

Эти говоры (шепоты) и есть моя «литература». Отсюда столько ошибок: дойти до книги и раскрыть ее и справиться – для меня труднее, чем написать целую статью. «Писать» – наслаждение; но «справиться» – отвращение. Там «крылья несут», а тут – должен работать; но я вечный Обломов.

И я утешался в этом признанном положении, на которое все дали свое согласие: что ведь вообще «мир есть мое представление». По этому тезису я вовсе не обязан «справляться» и писать верно историю или географию: а писать – «как мне представляется». Не будь Шопенгауэра, мне, может, было бы стыдно: а как есть Шопенгауэр, то мне «слава Богу».

Из Шопенгауэра (пер. Страхова) я прочел тоже только первую половину первой страницы (заплатив 3 руб.): но на ней-то первою строкою и стоит это: «Мир есть мое представление».

– Вот это хорошо, – подумал я по-обломовски. – «Представим», что дальше читать очень трудно и вообще для меня, собственно, не нужно.

(14 декаб. 1911)

Могила… знаете ли вы, что смысл ее победит целую цивилизацию…

Т. е. вот равнина… поле… ничего нет, никого нет… И этот горбик земли, под которым зарыт человек. И эти два слова: «зарыт человек», «человек умер» своим потрясающим смыслом, своим великим смыслом, стонающим… преодолевают всю планету, – и важнее «Иловайского с Атиллами».

Те все топтались… Но «человек умер», и мы даже не знаем – кто: это до того ужасно слезно, отчаянно… что вся цивилизация в уме точно перевертывается, и мы не хотим «Атиллы и Иловайского», а только сесть на горбик и выть на нем униженно, собакою…

О, вот где гордость проходит. Проклятое свойство. Недаром я всегда так ненавидел тебя.

(14 декабря 1911)

Как-то везут гроб с позументами, и толпа шагает через «мокрое» и цветочки, упавшие с колесницы: спешат, трясутся. И я, объезжая на извозчике и тоже трясясь, думал: так-то вот повезут Вас. Вас-ча; живо представилось мне мое глуповатое лицо, уже тогда бледное (теперь всегда красное) и измученные губы, и бороденка с волосенками, такие жалкие, и что публика тоже будет ужасно «обходить лужи», и ругаться обмочившись, а другой будет ужасно тосковать, что нельзя закурить, и вот я из гроба ужасно ему сочувствую, что «нельзя закурить», и не будь бы отпет и вообще такой официальный момент, когда я «обязан лежать», то подсунул бы ему потихоньку папироску.

Знаю по собственному опыту, что именно на похоронах хочется до окаянства курить…

И вот везут-везут, долго везут: – «Ну, прощай, Вас. Вас., плохо, брат, в земле; и плохо ты, брат, жил: легче бы лежать в земле, если бы получше жил. С неправдой-то…»

Боже мой: как с неправдой умереть.

А я с неправдой.

(14 декаб. 1911)

Да: может быть, мы всю жизнь живем, чтобы заслужить могилу. Но узнаем об этом, только подходя к ней: раньше «и на ум не приходило».

(14 декаб. 1911)

Шестьдесят раз только, в самом счастливом случае, я мог простоять в Великий Четверток «со свечечками» всенощную: как же я мог хоть один четверг пропустить?!!

Боже: да и Пасох шестьдесят!!! Так мало. Только шестьдесят Рождеств!!! Как же можно из этого пропустить хоть одно?!!

Вот основание «ходить в церковь» и «правильного круга жизни», с родителями, с женой, с детьми.

Мне вот пятьдесят четыре: а я едва ли был двенадцать раз «со свечечками».

И все поздно: мне уже пятьдесят шесть лет!

(14 декаб. 1911)

Как пуст мой «бунт против христианства»: мне надо было хорошо жить, и были даны для этого (двадцать лет) замечательные условия. Но я все испортил своими «сочинениями». Жалкий «сочинитель», никому в сущности не нужный, – и поделом, что не нужный.

(14 декаб. 1911)

Церковь есть единственно поэтическое, единственно глубокое на земле. Боже, какое безумие было, что лет одиннадцать я делал все усилия, чтобы ее разрушить.

И как хорошо, что не удалось.

Да чем была бы земля без церкви? Вдруг обессмыслилась бы и похолодела.

Цирк Чинизелли, Малый театр, Художественный театр, «Речь», митинг и его оратор, «можно приволокнуться за актрисой», тот умер, этот родился, и мы все «пьем чай»: и мог я думать, что этого «довольно». Прямо этого я не думал, но косвенно думал.

(14 декаб. 1911)

Пусть Бог продлит мне три – четыре – пять лет (и «ей»): зажгу я мою «соборованную свечу» и уже не выпущу ее до могилы. Безумие моя прежняя жизнь: недаром «друг» так сопротивлялся сближению с декадентами. Пустые люди, без значения; не нужные России. «Слава литераторов да веет над нами». Пусть некоторые и талантливые, да это все равно. Все равно с точки зрения Костромы, Ельца, конкретного, жизненного. Мое дело было быть с Передольским, Титовым, Максимовым («Куль хлеба»); вот люди, вот русские. А «стишки» пройдут, даже раньше, чем истлеет бумага.

(14 декаб. 1911)

Несите, несите, братцы: что делать – помер. Сказано: «не жизнь, а жисть». Не трясите очень. Впрочем, не смущайтесь, если и тряхнете. Всю жизнь трясло. Покурить бы, да неудобно: официальное положение. Покойник в гробу должен быть «руки по швам». Я всю жизнь «руки по швам» (черт знает перед кем). Закапывайте, пожалуйста, поскорее, и убирайтесь к черту с вашей официальностью. Непременно в земле скомкаю саван и колено выставлю вперед. Скажут: – «Иди на страшный суд». Я скажу: – «Не пойду». – «Страшно?» – «Ничего не страшно, а просто не хочу идти. Я хочу курить. Дайте адского уголька зажечь папироску». – «У вас Стамболи?» – «Стамболи». – «Здесь больше употребляют Асмолова. Национальное».

(15 декаб. 1911)

– Ну, а девчонок не хочешь?

– Нет.

– Отчего же?

– Вот прославили меня: я и «там» если этим делом и баловался, то в сущности для «опытов». Т. е. наблюдал и изучал. А чтобы «для своего удовольствия» – то почти и не было.

– Ну, и вывод?

– Не по департаменту разговор. Перемените тему.

(16 декаб. 1911)

Полтора года полуживу. Тяжело, печально. Страшно. Несколько месяцев не вынимал монет (антич., для погляденья). Только вырабатываю 50–80 руб. «недельных»; но никакого интереса к написанному.

(16 декаб. 1911)

Ну вот, – и он дачку себе в Крыму купил (Г. С. П.). Когда несчастный Рцы, загнанный нуждой и болезнями детей, пошел в «Россию», он, захлебываясь в славе и деньгах, злорадно написал мне: «Рцы – в „России”», и оправдал тургеневское изречение: «Всякий в конце концов попадает на свою полочку». Т. е. где же такому гаду, как Рцы, и быть, как не в сыромятниковской «России», правительственном органе. Но вот он теперь с именьем на южн. берегу Крыма тоже «попал на свою полочку».

(16 декаб. 1911)

Печать – это пулемет, из которого стреляет идиотический унтер. И скольких Дон-Кихотов он перестреляет, пока они доберутся до него. Да и вовсе не доберутся никогда.

Finis и могила.

(16 декаб. 1911)

«Общественность», кричат везде, «возникновение в литературе общественного элемента», «пробуждение общественного интереса».

Может быть, я ничего не понимаю; но когда я встречаю человека с «общественным интересом», то не то – чтобы скучаю, не то – чтобы враждую с ним: но просто умираю около него. «Весь смокнул» и растворился: ни ума, ни воли, ни слова, ни души.

Умер.

И пробуждаюсь, открываю глаза, когда догадываюсь или подозреваю, что «общественность» выскочила из человека (соседа, ближнего).

В гимназии, когда «хотелось дать в морду» или обмануть, – тоже хотелось без «общественности», а просто потому, что печально самому и скверно вокруг.

И «социального строя» хотелось без «общественности», а просто: «тогда мы переедем на другую улицу» и «я обзаведусь девчонкою» (девчонки всегда хотелось – гимназистом).

Отчего же я так задыхаюсь, когда говорят об «общественности»? А вот точно говорят о перелете галок. «Полетели к северу», «полетели к югу».

– Ах, – летите, матушки, куда угодно: мне-то какое дело.

Или: «люди идут к целям»; но я знаю, что всякое «идут» обусловлено дорогой, а не тем, кто «идут». И вот отчего так скучны эти галчата.