реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Розанов – Уединенное. Смертное (страница 12)

18

Отчего эта боязнь?

Как темно все вокруг юношества, как мало можно винить его за то, что оно «потеряло голову» и идет в пропасть, среди аплодисментов печати.

Подлая печать.

И все это причитанье – «Кассо виноват». Кассо составляет всего одного подписчика на «Русскую Мысль», а «примыкающие к университету» читатели – тысячи подписчиков. И из-за нескольких сот рублей, ну двух-трех тысяч рублей, делается злодеяние над молодежью.

Из авторов «Вех» только двое – Гершензон и Булгаков – не разочаровали меня.

И какая это несчастная вещь – писать «обозрение» политики. Как не впасть в ложь. Между тем ведь душа – бессмертна. Как выше религия политики.

По фону жизни проходили всякие лоботрясы: зеленые, желтые, коричневые, в черной краске…

И Б. всех их описывал: и как шел каждый, и как они кушали свой обед, и говорили ли с присюсюкиванием или без присюсюкивания.

Незаметно в то же время по углам «фона» сидели молчаливые фигуры. С взглядом задумавшихся глаз… Но Б. никого из них не заметил.

(о Боборыкине, «75-летие»).

Знаете ли вы, что религия есть самое важное, самое первое, самое нужное? Кто этого не знает, с тем не для чего произносить «А» споров, разговоров.

Мимо такого нужно просто пройти. Обойти его молчанием.

Но кто это знает? Многие ли? Вот отчего в наше время почти не о чем и не с кем говорить.

Связь пола с Богом – большая, чем связь ума с Богом, даже чем связь совести с Богом, – выступает из того, что все а-сексуалисты обнаруживают себя и а-теистами. Те самые господа, как Бокль или Спенсер, как Писарев или Белинский, о «поле» сказавшие не больше слов, чем об Аргентинской республике, и очевидно не более о нем и думавшие, в то же время до того изумительно атеистичны, как бы никогда до них и вокруг них и не было никакой религии. Это буквально «некрещеные» в каком-то странном, особенном смысле. Суть «метерлинков-ского поворота» за двадцать – тридцать лет заключалась в том, что очень много людей начали «смотреть в корень» не в прутковском, а в розановском смысле: стал всем интересен его пол, личный свой пол. Вероятно, тут произошло что-нибудь в семени (и яйце): замечательно, что теперь стали уже рождаться другими, чем лет шестьдесят – семьдесят назад. Рождается «новая генерация»… Одна умная матушка (А. А. А-ова) сказала раз: «Перелом теперь в духовенстве всего больше сказывается в том, какое множество молодых матушек страдает бесплодием». Она не договаривала ту мысль, которую через год я услышал от нее: именно, что «не жены священников не зачинают; а что их мужья не имеют силы зачать в них». Поразительно.

Вот в этом роде что-то произошло и во всей метерлинковской генерации. Произошло не в образе мыслей, а в поле, – и уже потом и в образе мысли.

Хочу ли я, чтобы очень распространилось мое учение?

Нет.

Вышло бы большое волнение, а я так люблю покой… и закат вечера, и тихий вечерний звон.

Мне собственно противны те недостатки, которых я не имею. Но мои собственные недостатки, когда я их встречаю в других, нисколько не противны. И я бы их никогда не осудил.

Вот граница всякого суждения, т. е. что оно «компетентно» или «некомпетентно»; насколько «на него можно положиться». Все мы «с хвостиками», но обращенными в разные стороны.

(за нумизматикой)

Благородное, что есть в моих сочинениях, вышло не из меня. Я умел только, как женщина, воспринять это и выполнить. Все принадлежит гораздо лучшему меня человеку.

Ум мой и сердце выразились только в том, что я всегда мог поставить (увидеть) другого выше себя. И это всегда было легко, даже счастливо. Слава Богу, завидования во мне вовсе нет, как и «соперничество» всегда было мне враждебно, не нужно, посторонне.

Постоянно что-то делает, что-то предпринимает…

(евреи)

Семья есть самая аристократическая форма жизни… Да! – при несчастиях, ошибках, «случаях» (ведь «случаи» бывали даже в истории Церкви) все-таки это единственная аристократическая форма жизни.

Семейный сапожник не только счастливее, но он «вельможнее» министра, «расходующего не менее 500 р. при всяком докладе» («на чай» челяди – слова И. И. Т. мне). Как же этой аристократической формы жизни можно лишать кого-нибудь? А Церковь нередко лишает («запрещения», «епитимьи», «степени родства» – седьмая вода на киселе). Замечательно, что «та книга» начинается с развода: «Не ту женщину имеешь женою себе». – «А тебе какое дело? Я на тебе вшей не считал в пустыне». Вот уже где началось разодрание основных слов. Никогда Моисей не «расторг» ни одного брака; Ездра «повелел оставить вавилонянок», но за то он и был только «Ездрою», ни – святой, и ни – пророк.

Этому «Ездре» я утер бы нос костромским платком. Не смел расторгать браков. Не по Богу. Семя Израиля приняли; и «отторгаться мне от лона с моим семенем» – значит детоубийствовать.

Двадцать лет я живу в непрерывной поэзии. Я очень наблюдателен, хоть и молчу. И вот я не помню дня, когда бы не заприметил в ней чего-нибудь глубоко поэтического, и видя что или услыша (ухом во время занятий) – внутренно навернется слеза восторга или умиления. И вот отчего я счастлив. И даже от этого хорошо пишу (кажется).

(Луга – Петерб., вагон)

Хочу ли я действовать на жизнь? Иметь влияние?

Не особенно.

ВАША МАМА (Детям)

И мы прожили тихо, день за днем, многие годы.

И это была лучшая часть моей жизни.

(25 февраля 1911 г.)

Мне как-то печально (и страшно) при мысли, что «как об умершем» и «тем более был писатель» обо мне станут говорить с похвалою.

Может быть, это и будет основательно; но ведь в оценку не войдет «печальный матерьял». И получая «не по заслугам», мне будет стыдно, мучительно, преступно «на том свете».

Если кто будет любить меня после смерти, пусть об этом промолчит.

(Луга – Петербург, вагон)

Моя душа сплетена из грязи, нежности и грусти.

Или еще:

Это – золотые рыбки, «играющие на солнце», но помещенные в аквариуме, наполненном навозной жижицей.

И не задыхаются. Даже «тем паче»… Неправдоподобно. И однако – так.

Б. всего меня позолотил.

Чувствую это…

Боже, до чего чувствую.

Каждая моя строка есть священное писание (не в школьном, не в «употребительном» смысле), и каждая моя мысль есть священная мысль, и каждое мое слово есть священное слово.

– Как вы смеете? – кричит читатель.

– Ну вот так и «смею», – смеюсь ему в ответ я.

Я весь «в Провидении»… Боже, до чего я это чувствую.

Когда, кажется на концерте Гофмана, я услышал впервые «Франческу да Римини», забывшись, я подумал: «Это моя душа».

То место музыки, где так ясно слышно движение крыл (изумительно!!!).

«Это моя душа! Это моя душа!»

Никогда ни в чем я не предполагал даже такую массу внутреннего движения, из какой собственно сплетены мои годы, часы и дни.

Несусь, как ветер, не устаю, как ветер.

– Куда? Зачем?

И наконец:

– Что ты любишь?

– Я люблю мои ночные грезы, – прошепчу я встречному ветру.

(глубокой ночью)

Старость, в постепенности своей, есть развязывание привязанности. И смерть – окончательный холод.

Больше всего, к старости, начинает томить неправильная жизнь; и не в смысле, что «мало насладился» (это совсем не приходит на ум), – но что не сделал должного.

Мне по крайней мере идея «долга» только и начала приходить под старость. Раньше я всегда жил «по мотиву», т. е. по аппетиту, по вкусу, по «что хочется» и «что нравится». Даже и представить себе не могу такого «беззаконника», как я сам. Идея «закона» как «долга» никогда даже на ум мне не приходила. «Только читал в словарях, на букву Д». Но не знал, что это, и никогда не интересовался. «Долг выдумали жестокие люди, чтобы притеснить слабых. И только дурак ему повинуется». Так приблизительно…

Только всегда была у меня жалость. Но это тоже «аппетит» мой; и была благодарность – как мой вкус.