реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Розанов – Опавшие листья (страница 24)

18

Да они славные. Но всё лежат.

Государство ломает кости тому, кто перед ним не сгибается или не встречает его с любовью, как невеста жениха.

Государство есть сила. Это – его главное.

Поэтому единственная порочность государства – это его слабость. «Слабое государство» – contradictio in adjecto[48]. Поэтому «слабое государство» не есть уже государство, а просто «нет».

До 17-ти лет она проходила Крестовые походы, потом у них разбирали в классе «Чайльд Гарольда» Байрона.

С 17-ти лет она поступила в 11-е почтовое отделение и записывает заказную корреспонденцию. Кладет печати и выдает квитанции.

В энтузиазме:

– Если бросить бомбу в русский климат, то, КОНЕЧНО, он станет как на южном берегу Крыма!

Городовой:

– Полноте, барышня: климат не переменится, пока не прикажет начальство.

Человек живет как сор и умрет как сор.

Литературу я чувствую как штаны. Так же близко и вообще «как свое». Их бережешь, ценишь, «всегда в них» (постоянно пишу). Но что же с ними церемониться???!!!

Все мои «выходки» и все подробности: что я не могу представить литературу «вне себя», напр., вне «своей комнаты».

«Знаю» мое о ней – только физическое, касательное, и оно более поверхностно, чем глубина моего «не знаю». И от этих качаний, где чаша (небытия) перевешивает, – и происходит все.

Конечно я знаю (вижу), что есть журналы, газеты и «как все устроено». Подписка и почта. Но «как в сновидении» и почти «не верю». Сюда я не прошусь и «имени своего здесь не реку». Вообще «тут» – мне все равно.

Дорогое (в литературе) – именно штаны. Вечное, теплое. Бесцеремонное.

Очень около меня много пуху и перьев летит. И от этого «вся литература моя» как-то некрасива.

Я боюсь, среди сражений Ты утратишь навсегда Нежность ласковых движений, Краску неги и стыда.

Мой идеал – Передольский и Буслаев. Буслаев в спокойной разумности и высокой человечности.

«Неверно, неправда, ибо ты был первый, что смог так ярко и полно выразить то, что хотел. Твоя литература есть ты, весь ты с твоей душой мятежной, страстной и усталой. Никто этого не смог сделать в такой яркой (форме?) и так полно отразить каждое свое движение».

Интересно, что думают ребятишки о своем «папе». Первое «Уедин<енное>», когда лежала пачка корректур (уже «прошли»), я вдруг увидел их усеянными карандашными заметками, – и часто возражениями. Я не знал, кто. С Верой не разговаривал уже месяц (сердился): и был поражен, узнав, что это она. Написано было с большой любовью. Вообще она бурная, непослушливая, но способна к любви. В дому с ней никто не может справиться и «отступились» (с 14-ти лет). Но она славная, и дай Бог ей «пути»!

Тайна писательства в кончиках пальцев, а тайна оратора в его кончике языка.

Два эти таланта, ораторства и писательства, никогда не совмещаются. В обоих случаях ум играет очень мало роли; это – справочная библиотека, контора, бюро и проч. Но не пафос и не талант, который исключительно телесен.

Только оканчивая жизнь, видишь, что вся твоя жизнь была поучением, в котором ты был невнимательным учеником.

Так я стою перед своим невыученным уроком. Учитель вышел. «Собирай книги и уходи». И рад был бы, чтобы кто-нибудь «наказал», «оставил без обеда». Но никто не накажет. Ты – вообще никому не нужен. Завтра будет «урок». Но для другого. И другие будут заниматься. Тобой никогда более не займутся.

…а все-таки «мелочной лавочки» из души не вытрешь: все какие-то досады, гневы, самолюбие; – и грош им цена, и минута времени; а есть, сидят, и не умеешь не допустить в душу.

Протоиерей Ш. хоронил мать. И он был старый, а она совсем древняя. Столетняя.

Провожал и староста соборный, он же и городской голова.

Они шли и говорили вполголоса. Разговор был заботливый, деловой. И говорили до самого кладбища.

Отворили ворота. Внесли. Пропели. Он проговорил заупокойное.

Опустили в землю и поехали домой.

Мамаша томилась.

– Сбегай, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедаться хочу.

Я побежал. Это было на Нижней Дебре (Кострома).

Прихожу. Говорю. С неудовольствием:

– Да ведь я ж ее две недели тому исповедовал и причащал.

Стою. Перебираю ноги в дверях:

– Очень просит. Сказала, что скоро умрет.

– Так ведь две недели! – повторил он громче и с неудовольствием. Чего ей еще?

Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла.

«Буду в гробу лежать и все-таки буду работать».

Как отчеканено.

И, едва стоя на ногах, налила верно, – ни жидко, ни крепко, – мне чаю.

Но это – «и в гробу работаю» – вся ее личность.

– «Душа еще жива. Тело умерло».

В один день консилиум из 4-х докторов: Карпинский, Куковенков, Шернваль, Гринберг. И – суд над «Уединенным». Нужно возиться с цензурным глубокомыслием. Надо подать на Высочайшее имя – чтобы отбросить всю эту чепуху. «У нас есть свое Habeas corpus – право всякого русского просить защиты лично у Государя» (замечательные слова Рцы).

Иногда чувствую что-то чудовищное в себе. И это чудовищное – моя задумчивость. Тогда в круг ее очерченности ничто не входит.

Я каменный.

А камень – чудовище.

Ибо нужно любить и пламенеть.

От нее мои несчастия в жизни (былая служба), ошибка всего пути (был только, «выходя из себя», внимателен к «другу» и ее болям) и «грехи».

В задумчивости я ничего не мог делать.

И, с другой стороны, все мог делать («грех»).

Потом грустил: но уже было поздно. Она съела меня и всё вокруг меня.

Грубость и насилие приносит 2 % «успеха», а ласковость и услуга 20 % «успеха».

Евреи раньше всех других, еще до Р. X., поняли это. И с тех пор всегда «в успехе», а противники их всегда в «неуспехе».

Вот и вся история, простая и сложная.

Еврея ругающегося, еврея, который бы колотил другого, даже еврея грубящего, – я никогда не видал. Но их иголки глубоко колются. В торговле, в богатстве, в чести – вот когда они начинают все это отнимать у других.

Чиновничество оттого ничего и не задумывает, ничего не предпринимает, ничего нового не начинает, и даже все «запрещает», что оно «рассчитано на маленьких».

«Не рассчитывайте в человеке на большое. Рассчитывайте в нем на самое маленькое». – Система с расчетом «на маленькое» и есть чиновничество.

Заранее решено, что человек не гений. Кроме того он естественный мерзавец. В итоге этих двух «уверенностей» получился чиновник и решение везде завести чиновничество.

Если государство «все разваливается», если Церковь «не свята», если человеку «верить нельзя», то тут, здесь и там невольно поставишь чиновника.